Для тех искусство совсем не нужно. Лишь бы были написаны их бабушка и любимые уголки сиреневых рощ.
Все бежит из прошлого к будущему, но все должно жить настоящим, ибо в будущем отцветут яблони.
След настоящего стирает завтра, а вы не поспеваете за бегом жизни.
Тина прошлого, как мельчайший жернов, тянет вас в омут.
Вот почему мне ненавистны те, которые обслуживают вас надгробными памятниками.
Академия и критика есть этот жернов на вашей шее — старый реализм, течение, устремляющееся к передаче живой натуры.
В нем поступают так же, как во времена великой Инквизиции.
Задача смешна, потому что хотят во что бы то ни стало на холсте заставить жить то, что берут в натуре.
В то время, когда все дышит и бежит, — в картинах их застывшие позы.
А это хуже колесования. Скульптурные статуи одухотворенные, значит, живые, стоят на мертвой точке, в позе бега.
Разве не пытка?
Вложить душу в мрамор и потом уже над живым издеваться.
Но ваша гордость — это художник, сумевший пытать.
Вы сажаете и птичек в клетку тоже для удовольствия.
И для знания держите животных в зоологических садах.
Я счастлив, что вырвался из инквизиторского застенка академизма.
Я пришел к плоскости и могу придти к измерению живого тела.
Но я буду пользоваться измерением, из которого создам новое.
Я выпустил всех птиц из вечной клетки, отворил ворота зверям зоологического сада.
Пусть они расклюют и съедят остатки вашего искусства.
И освобожденный медведь пусть купает тело свое между льдов холодного Севера, но не томится в аквариуме кипяченой воды академического сада.
Вы восторгаетесь композицией картины, а ведь композиция есть приговор фигуре, обреченной художником к вечной позе.
Ваш восторг — утверждение этого приговора.
Группа Супрематистов: К. Малевич, И. Пуни, М. Меньков, И. Клюн, К. Богуславская и Розанова — повела борьбу за освобождение вещей от обязанности искусства[14].
И призывает академии отказаться от инквизиции натуры.
Идеализм есть орудие пытки, требование эстетического чувства.
Идеализация формы человека есть умерщвление многих живых линий мускулатуры.
Эстетизм есть отброс интуитивного чувства.
Все вы желаете видеть куски живой натуры на крючках своих стен.
Так же Нерон любовался растерзанными телами людей и зверями зоологического сада.
Я говорю всем: бросьте любовь, бросьте эстетизм, бросьте чемоданы мудрости, ибо в новой культуре ваша мудрость смешна и ничтожна.
Я развязал узлы мудрости и освободил сознание краски.
Снимайте же скорее с себя огрубевшую кожу столетий, чтобы вам легче было догнать нас.
Я преодолел невозможное и пропасти сделал своим дыханием.
Вы в сетях горизонта, как рыбы!
Мы, супрематисты, — бросаем вам дорогу.
Спешите!
— Ибо завтра не узнаете нас.
К. Малевич
1915 г. Москва
Архитектура как пощечина бетоно-железу*
Искусство двинуло свои авангарды из тоннелей прошедших времен.
Тело искусства безустанно перевоплощается и укрепляет основу скелета в упорные крепкие связи, согласуясь с временем.
Вулканы новых зародышей творческих сил сметают все, распыляют скорлупу и воздвигают новую.
Каждый век бежит скорее прошлого и принимает на себя большие грузы, кует себе дороги из железобетонных тел.
Наш век бежит в четыре стороны сразу, как сердце, расширяясь, раздвигает стенки тела, так век XX раздвигает пространства, углубляясь во все стороны.
Первобытное время устремлялось по одной линии, потом по двум, дальше — по трем, теперь — по четвертой в пространство, вырываясь с земли.
Футуризм нарисовал новые пейзажи современной быстрой смены вещей, он выразил на холстах всю динамику железобетонной жизни.
Таким образом, искусство живописи двинулось вперед за современной техникой машин.
Литература оставила чиновничью службу у слова, приблизилась к букве и исчезла в ее существе.
Музыка от будуарной мелодии, нежных сиреней пришла к чистому звуку, как таковому. Все искусство освободило лицо свое от постороннего элемента, только искусство архитектуры еще носит на лице прыщи современности, на нем без конца нарастают бородавки прошлого.
Самые лучшие постройки обязательно подопрутся греческими колонками, как костылями калека.
Обязательно веночком акантиковых листиков увенчается постройка.
Небоскреб с лифтами, электрическими лампочками, телефонами и т. д. украсится Венерой, амуром, разными атрибутами греческих времен.
С другой стороны, не дает покоя и русский умерший стиль.
Нет-нет, да вдруг и выплывет; некоторые оригиналы даже думают его воскресить и оригинальностью занавозить поля нашего быстрого века.
И вот воскресший Лазарь ходит по бетону, асфальту, задирает голову на провода, удивляется автомобилям, просится опять в гроб.
Трамваи, автомобили, аэропланы тоже с удивлением посматривают на беспомощного жильца и с жалости подают ему три копейки.
Смешной и ничтожный воскресший Лазарь в своей мантии — среди бешеной скорости наших электромашин.
Его плечи жалки, сваленное на него время раздавит его в лепешку.
Господа-оригиналы, уберите поскорей умерших старцев с дороги быстрин молодого духа.
Не мешайте бегу, не мешайте новому телу расправить живые мускулы.
Убедитесь, что, сколько ни воскрешали труп, труп трупом и остался.
И только больное, наивное воображение архитектора-оригинала полагает, что труп, подмазанный бетоном и подкованный железом, может поддержать его сгнивший скелет.
Абсолютная бездарность и скудость творческих сил заставляют бродить по кладбищам и выбирать гнилье.
Такие постройки, какими обогатилась Москва — Казанский вокзал и дом казенной палаты по Афанасьевскому переулку[15], — доказывают бездарность строителя наглядно.
Наше время огромно-сильно трепещет в нервном беге, ни минуты не имея покоя; его разбег стремителен, молниеносен; каждая секунда, <слово нрзб.> винтик, вызывает негодование. Скорость — это наш век.
И вот эту скорость хотят одеть в платье мамонта и приспособить Киево-Печерские катакомбы для футбольного бега.
Затея смешна. Наш двадцатый век нельзя заковать в кафтан Алексея Михайловича или надеть шапку Мономаха, также нельзя подпирать его изящно-неуклюжими колонками греков. Все это разлетится в прах под напором нашего темперамента.
Я живу в огромном городе Москве, жду ее перевоплощения, всегда радуюсь, когда убирают какой-нибудь особнячок, живший при Алексеевских временах[16].
Жду с нетерпением, что новый рожденный дом будет современных матери и отца, живой и сильный.
На самом же деле происходит все иначе — не так сложно, но оригинально: покойника убирают, закапывают, а рядом, умершего при Рогнеде, выкапывают и ставят на его место, предварительно подмазав по рецептам железобетоники, в прогнившие места вводятся двутавровые балки.
Когда умер во времени почтенный Казанский вокзал (а умер потому, что платье его не могло вместить современный бег), думал я, что на его месте выстроят стройное, могучее тело, могущее принять напор быстрого натиска современности.
Завидовал строителю, который сможет проявить свою силу и выразить того великана, которого должна родить мощь.
Но и здесь оказался оригинал. Воспользовавшись железными дорогами, он отправился в похоронное бюро археологии, съездил в Новгород и Ярославль, по указанному в книге умерших адресу.
Выкопал покойничка, притащил и поставил на радость Москве.
Захотел быть националистом, а оказался простой бездарностью.
Представляли ли себе хозяева Казанской дороги наш век железобетона? Видели ли они красавцев с железной мускулатурой — двенадцатиколесные паровозы?
Слышали ли они их живой рев? Покой равномерного вздоха? Стон выбеге? Видели ли они живые огни семафоров? Видят ли верчу — бег едущих?
Очевидно, нет. Видели перед собою кладбище национального искусства, и всю дорогу и ее разветвления представляли кладбищенскими воротами — так оно получилось при постройке, хотящей быть шедевром современности.
Задавал ли себе строитель вопрос, что такое вокзал? Очевидно, нет. Подумал ли он, что вокзал есть дверь, тоннель, нервный пульс трепета, дыхание города, живая вена, трепещущее сердце?
Туда, как метеоры, вбегают железные 12-колесные экспрессы; задыхаясь, одни вбегают в гортань железобетонного горла, другие выбегают из пасти города, унося с собою множества людей, которые, как вибрионы, мечутся в организме вокзала и вагонов.