в народном ополчении и в рядах Стражей Революции отчаялись и утратили иллюзии. Настроения среди приверженцев режима царили упаднические. Аятолла Хомейни объявил, что, заключив мир, он «испил из чаши с ядом». В университетах все придерживались такого же мнения, особенно народные ополченцы, ветераны войны и их товарищи: для них мир означал поражение.
Война с внешним врагом закончилась, но до окончания войны с внутренним врагом было еще далеко. Вскоре после подписания мирного соглашения аятолла Хомейни учредил в иранских тюрьмах комитеты из трех человек; их целью было определить верность политзаключенных режиму. Тогда массово и тайно казнили несколько тысяч человек, в том числе тех, кто ждал в тюрьме суда или уже отбыл положенный срок и ждал освобождения со дня на день. Жертв массовых казней убивали дважды: сперва казнили, затем убивали молчанием и анонимностью; сам факт их смерти не признавался и оказывался бессмысленным; таким образом, перефразируя Ханну Арендт, режим отрицал сам факт их существования.
Когда занятия наконец возобновились, мы начали почти с того самого места, где закончили в прошлый раз. Парты передвинули, кое-кто из студентов таинственно исчез, а место пропавших заняли любопытные новобранцы, но больше не видно было никаких признаков того, что университет не работал больше двух месяцев. Никто не радовался началу занятий; все чувствовали усталость и облегчение.
Так начался период разочарований и утраченных иллюзий. Мы проиграли войну, экономика была разрушена до основания, работать было негде. Те, кто ушел на фронт и не успел получить даже специального образования, полагались на компенсации, которые им обещали как ветеранам войны, но даже их выплачивали нерегулярно. Большинство исламских фондов, созданных во имя мучеников войны, превратились в источники обогащения для своих коррумпированных лидеров. Впоследствии дети революции раскроют глубину этой коррупции и восстанут против нее. Члены исламских ассоциаций вкусили власти и плодов западной цивилизации и использовали эту власть для приобретения привилегий, в которых другим гражданам было отказано.
После войны студенческая ассоциация «Исламский джихад», к которой принадлежал Форсати, стала более открытой и начала напрямую конфликтовать с членами более консервативной Мусульманской студенческой ассоциации. С возобновлением занятий мы с Форсати стали чаще видеться. Он любил кинематограф и хотел основать свою компанию, связанную с видеофильмами и кино. С его помощью я организовала в университете ряд культурных программ. Сам он не отличался изобретательностью, а те немногие творческие способности, что у него были, направлял на неагрессивное самопродвижение и саморазвитие.
Поначалу я решила, что Гоми исчез из моей жизни, растворился, как постепенно затемняющееся изображение в конце старых фильмов. Но он не исчез: он продолжал являться на занятия и подвергать Джеймса и других программных писателей ожесточенной критике. Казалось, его негодование и злоба даже усилились и дегенерировали до по-детски невоздержанных вспышек ярости. Гоми не изменился, но изменились мы. Теперь мы уже не обращали на него внимания; когда он говорил, другие не молчали. Гоми с товарищами не уставали ежедневно напоминать нам, что хотя мы больше не воюем с Саддамом, угроза в лице Запада, империалистов, сионистов и их внутренних агентов никуда не исчезла. Но большинству из нас это так надоело, что мы даже не трудились отвечать.
В предпоследнем ряду у окна, где сидели Гоми и Нахви, появился новый молчаливый юноша – учитель начальных классов. Назовем его Дори и двинемся дальше. Мой взгляд скользит по лицам Форсати и Хамида, потом на другую половину класса, где сидят девочки – Махшид, Нассрин и Саназ. В среднем ряду за партой ближе к проходу сидит Манна. Я на миг задерживаю взгляд на ее смеющемся лице и смотрю на парту напротив, через проход – там должен сидеть Нима.
Перемещая взгляд между Манной и Нимой, я вспоминаю, когда впервые увидела их у себя на занятии. Их глаза одинаково сияли; они напомнили мне моих собственных детей, когда те секретничали, чтобы преподнести мне приятный сюрприз. В то время мои лекции начали посещать заинтересованные молодые люди со стороны: бывшие студенты, продолжавшие ходить на занятия после окончания университета; студенты других вузов, молодые писатели и просто какие-то люди. Им больше негде было обсудить английскую литературу, и они посещали занятия просто так, не ради оценок и диплома. Я разрешала им ходить на занятия при одном условии: они должны были уважать права студентов текущего потока и не участвовать в обсуждении в ходе занятия. Однажды утром я встретила Манну и Ниму у своего кабинета; те улыбались и спрашивали разрешения посетить мой семинар по истории романа. Я согласилась без лишних колебаний.
Постепенно настоящими героями моего курса стали не мои «официальные» студенты, хотя у меня не было к ним серьезных претензий, а эти ребята со стороны, приходившие на лекции из-за любви к книгам, которые мы читали.
Нима попросил меня стать научным консультантом его диссертации, так как на кафедре зарубежной литературы в Тегеранском университете никто не разбирался в Генри Джеймсе. Я поклялась никогда больше не переступать порог Тегеранскго университета – слишком много горьких и болезненных воспоминаний было связано у меня с этим местом. Нима стал меня уговаривать, применял разные ухищрения и в конце концов убедил согласиться. После занятия мы втроем обычно вместе шли домой. Манна по большей части молчала, а Нима рассказывал байки обо всяких абсурдных ситуациях, с которыми мы сталкивались каждый день в Исламской Республике.
Обычно он шел со мной в ногу, а Манна шагала чуть медленнее с другой стороны. Он был высокого роста, хорош собой, но внешность у него была еще мальчишеская; пухлый, но не толстый, просто как будто не избавился еще от детского жирка. Глаза искрились добротой и лукавством. Голос у него был удивительно мягкий, не женский, но бархатный и тихий; я не могла представить, как он говорит на повышенных тонах.
Мы стали рассказывать друг другу истории из жизни; без этих историй трудно представить наши отношения. Когда я слушала их истории и заново проживала свои, мне казалось, что мы становились сказочными героями; в этих сказках все добрые феи устроили забастовку, мы остались одни в дремучем лесу, и пряничный домик злой ведьмы стоял где-то неподалеку. Иногда мы что-то рассказывали друг другу, чтобы убедиться, что все это было на самом деле. Лишь когда мы делились, истории становились правдой.
В лекции, посвященной «Мадам Бовари», Набоков говорил, что все великие романы – на самом деле великие сказки. Нима спросил: неужели вы утверждаете, что наши реальные жизни и воображаемые – не что иное, как сказка? Я улыбнулась. Поистине, порой мне казалось, что наши жизни больше