С утра пульс был крайне мал, слаб, чист, — но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар… Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!» Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо». Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моей надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: «А скоро ли конец?», — и прибавлял еще: «Пожалуйста, поскорее!» …В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, — и не мог отбиться от трех слов из «Онегина»,[74] трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, — слова:
Ну, что ж? — убит!
О! сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: «Быть или не быть». Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, — я сидел, не смея дохнуть, и думал: вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего ни найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре!
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои: «Терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», — он отвечал отрывисто: «Нет, не надо, жена услышит и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе.
Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января — и в Пушкине осталось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем». Опамятовавшись, сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко — и голова закружилась». Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: «Кто это, ты?» — «Я, друг мой».
— «Что это, — продолжал он, — я не мог тебя узнать». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Я подошел к В.А.Жуковскому и графу Вельегорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую — и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ничего, слава Богу, все хорошо».
Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он тихо сказал: «Кончена жизнь!» Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено?» — «Жизнь кончена», — отвечал он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит», — были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох — и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его.»
РАСПУТИН (Новых) Григорий Ефимович (1864/1865 — 1916) — фаворит последнего русского императора Николая II и его жены Александры Федоровны. Огромное влияние Распутина на царскую чету и, как следствие этого, перемещение по его советам высших должностных лиц России вызывали огромную ненависть к нему разных слоев населения, особенно придворных и, религиозных кругов. Близкий друг царской семьи, фрейлина императрицы А.Вырубова пишет:
«Вспоминаю также эпизоды с одним из знаменитых врагов Распутина, монахом Илиодором, который в конце всех своих приключений снял рясу, женился и живет в Америке. Он безусловно был ненормальный человек. Этот Илиодор затеял два покушения на Распутина. Первое ему удалось, когда некая женщина Гусева ранила его ножом в живот — в Покровском. Это было в 1914 году за несколько недель до начала войны. Второе покушение было устроено министром Хвостовым с этим же Илиодором…»
В 1916 году против Распутина составился очередной заговор. Его главными участниками стали князь Феликс Юсупов, великий князь Дмитрий Павлович, известный политический деятель Владимир Пуришкевич и военный врач С.С.Лазаверт. Заговорщики заманили Распутина в дворец Юсупова в Петербурге, договорившись убить его там, а тело сбросить в реку, под лед. Для убийства были приготовлены пирожные, начиненные ядом и склянки с цианистым калием, который собирались подмешать в вино. Когда Распутин приехал в дворец Юсупова, его принимал хозяин, а Пуришкевич, великий князь Дмитрий Павлович и доктор Лазаверт ждали наверху, в другой комнате.
Вот как описывает Пуришкевич в своем дневнике историю убийства Распутина:
«Прошло еще добрых полчаса донельзя мучительно уходившего для нас времени, когда, наконец, нам ясно послышалось хлопанье одной за другой двух пробок, звон рюмок, после чего говорившие до этого внизу собеседники вдруг замолкли.
Мы застыли в своих позах, спустившись еще на несколько ступеней по лестнице вниз. Но… прошло еще четверть часа, а мирный разговор и даже порой смех внизу не прекращались.
«Ничего не понимаю, — разведя руками и обернувшись к великому князю, прошептал я ему. — Что он заколдован, что ли, что на него даже цианистый калий не действует!» …Мы поднялись по лестнице вверх и всею группою вновь прошли в кабинет, куда через две или три минуты неслышно вошел опять Юсупов, расстроенный и бледный.
«Нет, — говорит, — невозможно! Представьте себе, он выпил две рюмки с ядом, съел несколько розовых пирожных и, как видите, ничего; решительно ничего, а прошло уже после этого минут, по крайней мере, пятнадцать! Ума не приложу, как нам быть, тем более, что он уже забеспокоился, почему графиня не выходит к нему так долго, и я с трудом ему объяснил, что ей трудно исчезнуть незаметно, ибо там наверху гостей немного…; он сидит теперь на диване мрачным и, как я вижу, действие яда сказывается на нем лишь в том, что у него беспрестанная отрыжка и некоторое слюнотечение…» Через минут пять Юсупов появился в кабинете в третий раз.
«Господа, — заявил он нам скороговоркой, — положение все то же: яд на него или не действует, или ни к черту не годится; время уходит, ждать больше нельзя».
«Но как же быть?» — заметил Дмитрий Павлович.
«Если нельзя ядом, — ответил я ему, — нужно пойти ва-банк, в открытую, спуститься нам или всем вместе, или предоставьте мне это одному, я уложу его либо из моего «соважа»,[75] либо размозжу ему череп кастетом. Что вы скажете на это?» «Да, — заметил Юсупов, — если вы ставите вопрос так, то, конечно, придется остановиться на одном из этих способов.» После минутного совещания, мы решили спуститься вниз всем и предоставить мне уложить его кастетом… Приняв это решение, мы гуськом (со мною во главе), осторожно двинулись к лестнице и уже спустились было к пятой ступеньке, когда Дмитрий Павлович взяв меня за плечо, прошептал мне на ухо: attendee un moment[76] и, поднявшись вновь назад, отвел в сторону Юсупова. Я, Сухотин[77] и Лазаверт прошли обратно в кабинет, куда немедленно вслед за нами вернулись Дмитрий Павлович и Юсупов, который мне сказал: «В.М., вы ничего не будете иметь против того, чтобы я его застрелил, будь что будет. Это и скорее и проще».
…Действительно, не прошло и пяти минут с момента ухода Юсупова, как после двух или трех отрывочных фраз, произнесенных разговаривавшими внизу, раздался глухой звук выстрела, вслед за тем мы услышали продолжительное… А-а-а! и звук грузно падающего на пол тела.
Не медля ни одной секунды, мы все, стоявшие наверху, не сошли, а буквально кубарем слетели по перилам лестницы вниз, толкнувши стремительно своим напором дверь столовой…
…Перед диваном в части комнаты, прилегавшей к гостиной, на шкуре белого медведя лежал умирающий Григорий Распутин, а над ним, держа револьвер в правой руке, заложенной за спину, совершенно спокойным стоял Юсупов…
Крови не было видно; очевидно, было внутреннее кровоизлияние, и пуля попала Распутину в грудь, но, по всем вероятиям, не вышла… Я стоял над Распутиным, впившись в него глазами. Он не был еще мертв: он дышал, агонизировал.