За обвинение в самонадеянности прошу простить. Упрек этот я сделал вам больше по недоразумению моему; к такому заключению привела меня некоторая резкость ваших слов. Например, и теперь, говоря об Англии, вы говорите, что там нет никакой замечательной борьбы и движения, могущих занять человека, наблюдающего успехи строящейся ныне общественности. Выразиться таким образом может только тот, кто знает вдоль и впоперек нынешнюю Англию. А точно ли вы ее знаете? Когда вы могли узнать ее, когда сами говорите тут же, что вам даже не хочется узнавать ее? Были у нас на Руси еще не так давно два государственные мужа, [мужи] которые произнесли два разные изречения. [которые обрисовали<сь> весьма верно двумя изреченьями насчет] Аракчеев сказал: «Что я знаю, то знаю, а чего не знаю, того и знать не хочу». Канкрин же, Егор Францович, выразился один раз так: «Милостиво государ, я все знаю, я даже не знаю, чего я не знаю». У нас с вами, слава богу, [[вероятно] обоих, разумеется] нет качеств и свойств этих государственных мужей, равно как и образа мыслей, им принадлежавших. Но не позабывайте, что понемножку может находиться во всяком человеке всякой всячины, [всего] а потому иногда не дурно взвесить [пощупать] тон собственных слов, которыми мы выражаем наши мнения, чтобы пощупать ощутительно, сколько у [в] нас есть свойства канкринского или аракчеевского. Иногда, даже вовсе не имея самоуверенности в познаньях наших, мы выражаемся так, как бы были совершенно уверены в том, что знаем окончательно вещь. В Соединенных Штатах действительно вырабатывается теперь видней общественное дело, а потому не мудрено, что глаза наблюдающего большинства обращены теперь туды. Но и земля, в которой заключилось в громадных глыбах то, что уже уничтожено в других землях, и то, что еще и не начиналось в Европе, земля, которая, несмотря на дикие [чудовищные] крайности, вырабатывает, однако ж, безостановочно Байронов и Диккенсов, не может дремать в такое время, когда раздаются вопросы, так важные для человечества. По крайней мере, нужно заглянуть в те мины, где готовятся близкие взрывы.
Всё, что вы говорите по поводу пролетариев, умно, справедливо, местами глубоко. Но я нападал в письме моем не на всеобщее устремление всех к этому вопросу, но на умных людей, которые предались исключительно пристально-близкому созерцанию [но на исключительно пристальное, близкое созерцание его умными] этого предмета, которого нельзя как следует рассмотреть вблизи. Это явленье не на воздухе. Хвост и узлы этого дела скрыты во многих, по-видимому, побочных предметах. Нужно попристальней взглянуть всё вокруг. Для умного человека мало войти в один тот круг, в который введены публика и пренье журнальное. Ему нужно что-нибудь знать из того, о чем публика еще не говорит сегодня, чтоб знать хотя за два дни вперед о тех вопросах, о которых пойдет речь потом. [Далее начато: Положим, выше своего века] Иначе останешься в хвосте, а вовсе не наравне с веком. Идти выше своего века, положим, только возможно какому-нибудь необъятно-громадному гению, но стремиться быть выше журнальной верхушки своего века есть непременный долг [долж<ен>] всякого умного человека, если только он одарен какими-нибудь действующими способностями. Но довольно обо всем этом. Вы всё, однако же, прочитывайте внимательнее мои письма. Никак не позабывайте, что теперь, когда всякий из нас более или менее строится и вырабатывается, никто не может быть совершенно понятен другому и употребляет такие слова и термины, которые у одного значат [значат одно, а др<угое>] не совсем то, [то, в чем его при<знаки>] что у другого. Всё, что вы захотите теперь написать, адресуйте отныне в Неаполь, poste restante. Известия о вас [о вас собственно самих] мне всегда будут приятны. Прощайте! Желаю вам от души всего доброго.
Н. Г.
На обороте: Paris.
A monsieur
monsieur Paul Annenkoff.
Paris. Rue Caumartin, 41.
М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ
Остенде. 24 сентября <н. ст. 1847>
Бог да наградит вас за ваши добрые строки! Многое в них пришлось очень кстати моей душе; со многим я уже согласился еще прежде, чем пришло ваше письмо. Например, насчет тоге, чтобы не оправдываться пред миром. В самом деле, ведь судить нас будет бог, а не мир. Не знаю, сброшу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля божия, но, во всяком случае, рассудок мой говорит мне не выдавать ничего в свет в продолжение долгого времени, покуда не созрею лучше сам внутренне и душевно. А покуда съезжу в Иерусалим, помолюсь у гроба господня, как только в силах помолиться. Помолитесь обо мне, добрая душа, чтобы я в силах был тепло и сильно помолиться. [Далее начато: Хотелось бы мне со дни этого поклоненья моего унести с собой повсюду] Просите бога, чтобы на самом том месте, где проходили божественные стопы единородного сына его, сказало бы мне сердце мое всё, что мне нужно. Хотелось бы мне, чтобы со дня этого поклоненья моего понес бы я повсюду образ Христа в сердце моем, имея ежеминутно его пред мысленными глазами своими. Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду, даже в стены тюрьмы, и можно исполнять его требования во всяком званьи и сословии. Его можно исполнять также и в званьи писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое. Если в живописце есть склонность к живописи, то, верно, бог, а не кто другой, виновник этой склонности. Вольно было живописцу, на место того, чтобы изображать кистью предметы высокие, образа угодников божиих и высших людей, писать соблазнительные сцены развратных увеселений и униженья человеческого! Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели, — представить их так живо, как живописец? Примеры сильнее рассужденья; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделать<ся> добрым и угодить жизнью своей сколько-нибудь богу. Я бы не подумал о писательстве, если бы не было теперь такой повсеместной охоты к чтению всякого рода [самых дурных, соблазнительных] романов и повестей, большею частию соблазнительных и безнравственных, но которые читаются потому только, <что> написаны увлекательно и не без таланта. А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу (по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести), разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию людей добрых, верующих и живущих в законе божием? Вот вам (скажу откровенно) причина [была причина] моего писательства, а не деньги и не слава. Но… теперь я отлагаю всё до времени и говорю вам, что долго ничего не издам в свет и всеми силами буду стараться узнать волю божию, как мне быть в этом деле. Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно не исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас, так же воевать и бороться нужно со врагом нашим. Словом, нет поприща и места в мире, на котором мы бы могли уйти от мира, а потому я положил себе докуда вот что: теперь, именно со дня полученья вашего письма, я положил себе удвоить ежедневные молитвы, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания; перечту снова Златоуста, Ефрема Сирянина и всё, что мне советуете, а там — что бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и такого распределения времени, не настроилось лучше и не сказало мне яснее путь мой. А вас прошу, так как вы стали уже богомолец мой и ведаете уже отчасти мою душу (о, как бы мне хотелось открыть вам всю мою душу, быть у вас во Ржеве, исповедаться и сподобиться причащенья тела и крови Христовой, преподанных рукою вашею!), прошу вас молиться тем временем обо мне, особенно во всё время путешествия моего в Иерусалим. Я отправлюсь туда ко времени пасхи. До того же времени пробуду в Неаполе. Если получу от вас несколько напутственных строк, буду очень, очень рад. Гр<афа> Александра Петровича я видел на один день во время проезда его в Англию для совещанья с зубными докторами. Он лишился зубов и должен был на место их вставлять другие. Это вместе с другими недугами было причиной того, что он должен был отложить возврат свой в Россию до весны. Он будет также в Неаполе для свиданья с своей сестрой Апраксиной, проводящей там зиму. Стало быть, я с ним опять увижусь. Я рад, по крайней мере, тому, что он останется эту зиму не в Париже, но будет у родных. [Далее начато: Это его успокоит] Он очень тоскует. В Неаполе же основалась [теперь основалась] русская церковь и очень хороший священник. Всё это в соединении с климатом, я думаю, подействует на него хорошо. Тоска его в том, что в недугах своих и в самом лишеньи зубов он видит гнев божий и наказанье себе, и неутешен он оттого, что не в силах, как бы хотел, молиться. Он негодует на черствость свою и недостаток слез. На вас его единственная надежда. Он думает, что ваши молитвы о нем действительней его молитв. Он обрадовался необыкновенно, узнавши, что я получил от вас письмо, будучи уверен, что вы, писавши ко мне, вспомнили и о нем и лишний раз за него помолились. Напишите ему хотя две строчки, какие скажет вам сердце ваше, и вложите их в виде особенного письмеца в письмо ко мне. Я уверен, что эти строчки придадут ему большую бодрость. Но прощайте? Бог да хранит вас! Не забывайте меня грешного.