он сам прожил там больше лет, чем в Иране. Я хочу остаться, потому что люблю эту страну, сказал он мне. Мы должны остаться в знак сопротивления, показать им, что нас не перехитрить. Само наше присутствие здесь – ложка дегтя в их бочке меда. В какой еще стране мира лекция о «Госпоже Бовари» собирает такие толпы и почти провоцирует бунт? Нельзя просто сдаться и уехать; мы нужны здесь. Я люблю эту страну, повторил он. А я разве не люблю, спросила я себя?
Биджан с тобой согласен, сказала я Махшид. Его держит здесь идея дома. Он создал этот дом, в буквальном смысле построил эту квартиру своими руками, как и наш домик в горах; он придумал связанные с ними ритуалы вроде просмотра Би-би-си и барбекю с друзьями. Разрушить этот мир, уехать и собрать заново в другом месте намного сложнее. Полагаю, каждый из нас должен сделать выбор с оглядкой на свои возможности и ограничения; произнося эти слова, я понимала, что для них они звучали бессмысленно.
– Лучший повод для переезда в Америку – у меня, – сказала веселушка Ясси. – Потому что я толстушка. Говорят, толстушек в Америке никто не обижает, а американские мужчины любят пухленьких.
– Смотря каких, – заметила Митра и легонько ткнула Ясси в бок. У Митры с ее очаровательными ямочками и большими карими глазами, разумеется, проблем не возникло бы ни в одной стране мира. Они с Хамидом решили поехать на неделю в Сирию, где им предстояло пройти собеседование на получение канадского гражданства – в Иране Канада заявки на эмиграцию не принимала. При этом Митра все еще сомневалась, уезжать или оставаться.
– Здесь, в Иране, мы знаем, кто мы, – неуверенно произнесла она. – Здесь мы можем чего-то в жизни добиться. А там – неизвестно, что там с нами будет.
– Испытание свободой, – задумчиво проговорила Нассрин, цитируя мою любимую строку из Беллоу [96].
И только Махшид молчала. Я знала, что из всех девочек она одна не сомневается, чего хочет от жизни. Она не хотела замуж. Несмотря на свои традиционные воззрения и моральные императивы, Махшид не была настроена на брак так, как, к примеру, Саназ. Она не одобряла режим, но ее проблемы были скорее практического, чем экзистенциального толка. Она давно не надеялась выйти за идеального мужчину, не питала иллюзий, что ей удастся выжить за границей, и потому посвятила всю себя работе. Сейчас ее главной проблемой были глупость и невежество ее начальства; ее профессиональные заслуги вызывали у них что-то вроде зависти, а политическое прошлое ей припоминали при каждом удобном случае.
Я переживала за Махшид и одинокий путь, который она выбрала. Переживала я и за Ясси и ее неуемные фантазии о волшебной стране, где жили ее дяди. Я волновалась за Саназ и ее разбитое сердце, за Нассрин и ее воспоминания, за Азин. Я волновалась за них всех, но сильнее всего тревожилась за Манну. У нее был честный и требовательный ум, а люди, наделенные таким умом, обычно очень к себе строги. В текущей ситуации ее уязвляло абсолютно все, начиная с того, что они с мужем до сих пор зависели от родителей финансово, и заканчивая плачевным состоянием иранской интеллигенции и повседневной жестокостью исламского режима. Нима разделял ее чувства и устремления и способствовал ее добровольной изоляции. В отличие от Ясси, Манна упорно отказывалась как-то менять ситуацию. Осознание, что ее таланты пропадут впустую, приносило ей почти злорадное удовлетворение. Как мой волшебник, она решила быть критичнее к себе, а не критиковать весь мир. Манна и волшебник винили себя за то, что их жизнями стали управлять люди гораздо более невежественные, чем они сами.
– Почему мы все время говорим о браке, когда должны говорить о литературе? – спросила Митра.
– Нам Нахви не хватает, – смеясь, сказала я, – он бы напомнил, какие мы легкомысленные – читаем Остин и обсуждаем женихов. – Время от времени мы вспоминали Нахви в его пыльном костюме и рубашке, застегнутой на все пуговицы, Нахви с его курчавыми волосами и коровьим взглядом. Он становился объектом наших насмешек. Нахви заслужил мое вечное презрение, заявив, что все легкомысленные профурсетки из романов Остин в подметки не годятся героине «Матери» Горького.
Ольга молчала.
– О, – сказал Владимир, – почему ты не можешь любить меня так же, как я люблю тебя?
– Я люблю мою Родину! – ответила она.
– Я тоже! – воскликнул он.
– Но есть что-то, что я люблю еще больше, – продолжала Ольга, высвобождаясь из его объятий.
– И это?.. – поинтересовался он.
Ольга взглянула на него ясными голубыми глазами и быстро ответила: «Партия» [97].
Все великие романы, которые мы читаем, бросают вызов правящей идеологии. Они становятся потенциальной угрозой и опасностью не столько из-за того, что в них написано, сколько из-за того, как они написаны, из-за того, как они интерпретируют реальность и вымысел. В романах Джейн Остин это особенно очевидно.
В Университете Алламе Табатабаи я уделяла очень много времени сравнению Флобера, Остин и Джеймса и идеологической литературы – «Матери» Горького, «Тихого Дона» Шолохова и литературы так называемого «иранского реализма». Отрывок в начале этой главы, процитированный Набоковым в его «Лекциях по русской литературе», порядком развеселил моих студентов на лекции в Университете Алламе. Что происходит, спросила я их, когда мы лишаем героев даже намека на индивидуальность? Кто более человечен – Эмма Бовари или Ольга с ее ясными голубыми глазами?
Однажды после занятий Нахви проводил меня до кабинета. Он пытался втолковать мне, что Остин не просто антимусульманская писательница, она виновна и в другом грехе – она писательница колониальная. Я удивилась, услышав такие речи из уст того, кто до сих пор по большей части лишь цитировал Коран, причем неправильно. Нахви заявил, что в «Мэнсфилд-парке» одобряется рабство, и даже на Западе люди поняли, что рабство – это нехорошо. Я оторопела: я-то была почти уверена, что «Мэнсфилд-парк» Нахви не читал.
Лишь потом, поехав в США, я поняла, откуда Нахви нахватался таких идей – из книги Эдварда Саида «Культура и империализм». Я купила эту книгу, и мне показалось забавным, что мусульманский фундаменталист цитировал Саида, выступая против Остин. Меня также забавляло, что самые жесткие иранские реакционеры идентифицировали себя с трудами и теориями, которые на Западе считались революционными, и брали их на вооружение.
Нахви проследовал за мной до самого моего кабинета, рассыпаясь в перлах мудрости. Он редко высказывался в классе и обычно молчал с невозмутимым