Феликс Разумовский
Время Смилодона
(Смилодон — 3)
"Ну ты и змей!"
Восклицание
Быстро опускался вечер. Небо посерело, нахмурилось, клубом роилась мошкара, от реки тянуло сыростью, холодом, запахами тины и мокрого дерева. С криками, похожими на стоны, летели в гнезда уставшие птицы. День угасал.
— Да, не за горами холода. — Буров глянул вверх, на приутюжившее деревья небо, коротко вздохнул и ловко угнездил в углях обмазанную глиной утку. — Если по рябине смотреть, зима нынче ранняя будет, снежная. А с хиусом[1] да с хлящими[2] шутки не шутят.
— Да уж, — в тон ему ответила Лаура, медленно качнула головой и насмерть задавила под личиной[3] пронырливого не в меру комара. — Тут и любовь к отечеству не согреет…
Они сидели у костра в самом сердце тайги, отбивались от гнуса и терпеливо ждали ужина. Настроение, мягко говоря, было не очень — пройдена лишь половина пути, и оставалось действительно с гулькин хрен до заморозков. Вроде бы не курлыкали еще в небе журавли, не порошила еще тайгу метель опавших листьев, но осень уже чувствовалась — и в стылой свежести ночей, и в желтизне осоки, и в низких тяжелых облаках. Заканчивался август, агонизировало лето, обильное, сибирское, разочаровывающе короткое. А вокруг бушевала природа: пенилась, кипела в водоворотах река, билась волнами о камни и пороги, ветер, воя, рвал верхушки лиственниц; ухал где-то, собираясь на охоту, филин; хором робко пробовали голоса осторожные ночные птицы. Вот он, апофеоз флоры и фауны, вот она, торжествующая природа-мать, с коей что Буров, что Лаура пообщались изрядно, от души, — впечатлений, надо полагать, на оставшуюся жизнь хватит. Впрочем, Бога гневить нечего, до Тобольска все было на редкость мило и довольно цивильно. Более того, путешествовали с приятностью. Подорожная была выписана на имя генерала Черкасова и сопровождавшего его особу капитана Ермилова, а кроме того, имелась еще бумажка, из которой явствовало, что вышеозначенные персоны следуют конфиденциально, с ревизией и по долгу службы. Фискальной. И направил их не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Шешковский[4] собственной персоной. Словом, поначалу путешествовали не напрягаясь — всюду их встречали поклонами, лаской, хлебом-солью, умилением и взятками. Это был не то чтобы удар Остапа Бендера по бездорожью, но хорошо задуманная долгоиграющая афера, основанная на том прискорбном факте, что у российских-то властей обычно рыло в пуху.
Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Залерьяшку Зубова, — тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем.[5] Сам черт не признал бы их, бредущих в дебрях звериными тропами. Шли без суеты, с оглядкой, вели пяток навьюченных пожитками оленей. Мало разговаривали, все больше слушали — бдили. А иначе в тайге нельзя — вовремя не заметишь сохатого,[6] «забавницу с кисточками»[7] проглядишь, встретишься на узкой тропинке с тунгусом, юкагиром или каряком — пропадешь. Они хоть вроде бы и с государыней в мире, и платят исправно ей ясак,[8] а ведь не преминут перерезать горло, да так, что и глазом не моргнешь. Это тебе, люча,[9] за объясачивание.[10]
А между тем поспел ужин. Не ахти какой, из трех блюд: утка, запеченная в глине, в собственном соку, белка, жаренная на углях на палочке, да сушеная, кусочками, оленина: взять такую в горсть, растереть в порошок, бросить в чашку, залить кипятком — и «Магги» с «Галина бланка» отдыхают. Ели не спеша, в охотку, с яростью отгоняли комаров, пили терпкий, из брусники, чай, щурились на сполохи огня, молчали. Еще один день лета прошел, еще на один день ближе холода.
— Вася, сделай милость, помой посуду. Пойду-ка я спать.
Насытившись, Лаура поднялась, обтерла пальцы о кожаные штаны и энергично, целеустремленным шагом прошествовала в кусты. Потом сорвала веточку посимпатичней, пообкусала ее конец и, употребив в качестве зубной щетки, нырнула в балаган — построенный наподобие ленинского, только из еловых лап, шалаш.[11] Какие, к черту, ароматические ванны, «притирания Дианы», «маски Поппеи» и «перчатки Венеры».[12] Спать, спать, спать. Не раздеваясь, не снимая личины. Спать.
— Давай-давай, отдыхай, — буркнул запоздало Буров, налил в чашки кипятку, подождал, побултыхал, выплеснул на землю. — Баюшки-баю. — Потом он возвратился к костру, вытащил серебряную табакерку, под звуки менуэта открыл. — Да, такую мать, остатки сладки. — Вдумчиво набил трубку, со вкусом закурил, окутался густым табачным дымом — от комарья хорошо, да и для души неплохо. Помаргивали, переливались угли, над речкой поднимался туман, в воздухе ощутимо холодало — свет луны, проглядывающей сквозь дыры в тучах, казался леденяще мертвенным. Август, сукин сын август…
Щурился Буров на костер, посасывал проверенную трубочку, а в голове его, под малахаем с опушкой, ворочались неспешно мысли. О том, о сем, об этом, о былом, о жизни, о превратностях судьбы. Кажется, давно ли у него была ленинградская прописка, подполковничьи погоны и башкастый черный кот? Хотя, если вдуматься, — давно, очень давно… Лет, наверное, двести назад, вернее, вперед, там, в постперестроечном будущем, в эндшпиле двадцатого века. Из коего нелегкая и занесла его сюда, в Россию Екатерины. Не сразу занесла, по большой дуге — через пещеру Духов, средневековый Париж, великолепие Зимнего дворца. И вот нерадостный итог, не повод для оптимизма: поганец Зубов на хвосте, чукчи, вставшие на тропу войны,[13] со всех сторон, а до Кровавой скалы еще топать и топать. Ножками, ножками, ножками по непролазной тайге, в компании гнуса, хищников и невоспитанных аборигенов. И неизвестно еще, что скажет Мать Матери Земли Аан, Открывающая Дверь в Другие Миры. Может, просто пошлет подальше за то, что бабу привел. Не посмотрит, что умница, забавница, хороша собой, любит жизнь, не боится боли и презирает смерть. Шуганет на выход — и всего делов.
«Ладно, будет день — будет пища. — Буров встал, выбил трубку. — Утро вечера мудренее». С тщанием поправил личину, глянул на нахмурившееся небо и направился в балаган. Внутри все было тихо и спокойно — Лаура безмятежно спала, из ее спального мешка, сделанного из оленьих шкур, доносилось ровное, еле различимое дыхание. Внезапно, словно от толчка, она уселась, выхватила нож, узнала Бурова, пробормотала что-то и снова легла — миг, и в балагане снова наступили мир и тишина. Вот ведь, блин, женщина-загадка, мало того, что красива и умна, так еще воинственна, словно амазонка. В то же время ласкова, на удивление нежна, на редкость любвеобильна и надежна, как скала. Пылкая любовница, верный друг, испытанный боевой товарищ. И при всем при том — шпионка, конфидентка, оторва — вырви глаз, безжалостная мокрушница, каких не видел свет. Афина, Мессалина, Пандора, Суламифь в одном очаровательном, прямо-таки ангельском лице. А вот как зовут ее на самом деле, Буров не знал, — то ли Лаурой, то ли Ксенией, то ли еще как. Не женщина — вулкан, бушующее море страсти, клокочущая бездна ярости, манящая в неведомое тайна. А может быть, поэтому она нравилась Бурову?