От почтовой станции в селе Еланском, что Тобольской губернии, до Усть-Тарки уже губернии Томской, по Московскому тракту тридцать три с половиной версты. Тридцать три с половиной версты заснеженной, ветряной, унылой — когда белая пустынь сливается с неприветливым бесцветным небом — степи. И лишь темная ниточка наезженной колеи выдает некоторое присутствие человека в тех почти безлюдных местах.
И букашка широкого и валкого, поставленного на полозья, угловатого дормеза запряженного тройкой исходящих паром, утомленных лошадей. Возница, по заиндевелые брови закутанный в обширную овечью доху, едва держащий застывшие вожжи — куда они денутся из траншеи натоптанного тысячами копыт тракта, еле слышно мурлыкающий какую-то заунывную стародавнюю ямщицкую дорожную песню. Глухо поскрипывающая упряжь и три сиплые, непривычные к тяглу, лохматые неказистые лошадки.
И скрип снега, снега, снега…
И сведенные судорогой ужаса до хруста зубовного челюсти пассажира теплой кареты. Забившееся в угол, тихо подвывающее рваные слова молитв на латыни сознание бывшего хозяина молодого и крепкого тела.
И я. Торжествующий, вновь почувствовавший биение жизни, дышащий, потеющий в богатой бобровой шубе. Я — захватчик. Я — давным-давно умерший в несусветном будущем для этого мира, целую вечность обретающий в бесцветном Ничто, среди стенающих от безысходности осколков человеческих сущностей. И, наконец, я — пробивший незримую пелену, просочившийся, страшной ценой прорвавшийся к жизни, к свету, к искуплению…
От почтовой станции в селе Еланском, что Тобольской губернии, до Усть-Тарки уже губернии Томской, по Московскому тракту тридцать три с половиной версты. И через каждую из них у дороги, черными и белыми полосами из сугроба, кланяясь немилосердным ветрам и лихим людям, вкривь и вкось торчали верстовые столбы. Кому — знаки отчаянья — все дальше и дальше уносила дорога от родимой стороны. Кому — пища для нетерпения — все ближе и ближе конец пути.
Тридцать три с половиной версты. Из них двадцать две по Тобольской земле. А уж остальное — по Томской.
Завозился, заерзал возница на облучке тяжелой кареты, разглядев знакомые цифры. Сунул нерешительно локтем в кожаную стену дормеза, а потом и, выпростав руку в рукавице, застучал по крыше. Закашлял. Обмахнул сквозь облако пара рот, перекрестил, да и гаркнул так, что лошадки вздрогнули и побежали живее:
— Прибыли, барин! Уж теперя до дома чуть осталося. Томска губерня началася!
И степь, на сотни верст безликая и однообразная, придавленная саженными сугробами, тут же изломалась утесами, изогнулась промоинами истоков знаменитой реки, на берегах которой хранит зимние квартиры русского сибирского войска генерал-губернаторский Омск. А вдали, на самом горизонте, да с облучка-то разглядишь, уже завиднелась тонюсенькая полоска Назаровского леса.
«Слышь, как-тебя-там, — мысленно обратился я к бывшему единоличному хозяину тела. — Мы куда едем-то?»
— Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония мои, — шептали мои губы. Наверняка ведь слышал вопрос, а ответить побрезговал. Пришлось приложить усилия и запретить губам бормотать всякую ересь.
«Омой меня от всех беззаконий моих, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я знаю, и грех мой всегда предо мною. Пред Тобой одним согрешил я, и злое пред Тобою сотворил я, так что Ты прав в приговоре Своем и справедлив в суде Своем. С самого рождения моего я виновен пред Тобою; я — грешник от зачатия моего во чреве матери моей», — причитания страдальца продолжились внутри нашей общей головы. Причем у меня создалось стойкое ощущение, что произносится молитва уж ни как не на русском языке.
— Едрешкин корень, я что это? Нерусь какой-то?
— Schlafen Sie, Hermann. Dieser unendliche Weg… — густым грудным басом вдруг заявил спящий было на диване напротив благообразный седой старик. Приоткрыл мутные выцветшие глаза и тут же снова засопел, вызвав у меня нервное беззвучное хихиканье. Я прекрасно понял старца. «Спите, Герман. Эта бесконечная дорога» — вот что он сказал! А уж Das Deutsche ни с каким другим языком точно не спутаешь!
Мама моя родная! Я вселился в немца и путь мой лежал в Томскую губернию.
«Высочайшим повелением Его Императорского Величества, назначен исправляющим должность начальника губернии Томской», — самодовольно протиснулась мысль туземного разума сквозь шелуху лютеранских псалмов. И в тот же миг я понял, вспомнил, осознал, что зовут меня теперь Герман Лерхе. Дворянин. Батюшка, Густав Васильевич, из обрусевших прибалтийских немцев, служит в свите какого-то герцога в столице. Старший брат, Мориц, по воинской стезе пошел. Сейчас в Омске, готовит свой отряд к летней компании… А я, Герман Густавович Лерхе, двадцати восьми лет отроду, а уже, стараниями отцовыми, действительный статский советник — вроде генерала. И новый губернатор Томска.
Ну, конечно! Почему я решил, будто у Него нет чувства юмора? Вернуть меня в то же кресло, из которого я уже однажды отправился в другой, скорбный мир. Отошел, прямо с рабочего места, так и не исполнив предназначение Им мне уготованное. И был возвращен на дьявол знает сколько чертовых лет назад, но, по сути, в то же самое место. Усмешка Судьбы? Вот только не нужно побывавшему Там рассказывать про судьбу! Скажи это поганое слово, и пара миллионов лет в мире без времени тебе обеспечено…
От одного воспоминания зябко становилось, и живот подводило…
Господи! Хорошо-то как! У меня снова был живот!
«Кто ты такой, дьяволов слуга, что так смело поминаешь имя Господне?» — робко поинтересовался туземный разум с самой грани.
Дьявол? Ну, какой я, к чертям собачьим, дьявол? Если уж начать разбираться, то выйдет, что я скорее ангел небесный… Ну или почти ангел. Исправляющий обязанности, так сказать! Хи-хи. Поводырь я! Душу твою вести стану к… Ну, считай, к лучшей доле. Так что сиди и не дергайся, пассажир! Поделись памятью и получай удовольствие. Мне еще искупить предстоит… Ошибки прежней жизни нас злобно гнетут, едрешкин корень…
«А я? Моя бессмертная душа»…
Он не успел выплакаться до конца. Тяжелая пуля, по дыре в стенке кареты — этак грамм под сорок, пребольно чиркнула по щеке. И ушла в стенку переднюю. Прямо в спину вознице.
— Schweinerei, wie schwer ist es, ohne Revolver zu leben! — каркнул я, но подумал совсем другое. Вот это и был ответ на не до конца высказанный вопрос прежнего обитателя этого замечательного молодого тела. Божий Промысел, блин.