Редактор Елена Липлавская
От автора
Представьте себе абсолютную темноту перед глазами и полное отсутствие звуков. Каким органом чувств мы измерим ее глубину? Между тем, человек безошибочно определяет, что перед ним: потемки маленькой комнаты, чернота дощатой сцены с выключенными прожекторами или мрак бескрайнего пространства впереди.
Этот дом возник посреди бескрайнего пространства в полной темноте — деревянный коттедж в скандинавском стиле, приземистый и вытянутый в длину, с покатой черепичной крышей, засыпанной снегом. Никакие прожектора его не освещали. Пожалуй, был виден только свет из окон, который разгонял темноту вокруг стен и отражался от снега — насколько хватало силы этого света. Я даже не знаю, был ли дом одинок в бескрайнем поле или стоял среди других таких же домов? Или под горой? Или на берегу реки? Или возле шумного шоссе? Мне был виден только дом, его свет и слышались звуки внутри него, но не снаружи.
Три окна библиотеки окрашивали снег в цвет спелого меда; а в том, что эта комната служила библиотекой, не оставалось никаких сомнений: застекленные стеллажи с книгами упирались в низкий потолок по всем четырем стенкам. Электрический камин играл сполохами огня, а в кресле возле журнального столика сидел солидный человек в уютном трикотажном костюме и в мягких тапочках на босу ногу. Широкая рюмка с остатками коньяка на дне повисла у него между пальцев, голову — седую, с двумя широкими залысинами — он откинул на спинку кресла. И не открывал глаз.
Он не спал, даже не дремал, хотя любой на моем месте принял бы его за спящего. Он высматривал что-то в абсолютной темноте бескрайнего пространства. Конечно, было бы забавно, если бы он увидел выхваченные из темноты окна моей комнаты, но тогда не было бы этой книги. Он видел совсем другое.
Мне так и не удалось узнать его настоящего имени из черновика его книги, на титульной странице которого он не удосужился ничего написать. Осталось только его детское прозвище — Килька. Мне было смешно оттого, что этого плотного дядьку лет пятидесяти называют Килькой.
Он оказался очень милым занудой, кропотливо объясняя своим читателям очевидные вещи, забегая в повествовании вперед, наивно раскрывая карты в самый неподходящий момент, не мучая загадками, затягивая диалоги и пропуская целые куски настоящего действия; по двадцать раз он повторял одно и то же, не надеясь на память читателей. Добрый романтик! Нестрогий судья с устаревшими принципами, реликт, более напоминающий разночинца века девятнадцатого, чем интеллигента века двадцать первого. Откуда он взялся такой? Килька…
Он заставил меня привязаться к нему. К нему и к его «гостям».
Мы вместе прошли весь путь, от первой страницы до последней точки. А если абсолютно темное пространство мутнело и дом с освещенными окнами терялся и блекнул, мне приходилось раздвигать эту муть, словно липкие водоросли на дне холодной реки, чтобы не пропустить ни одного слова.
Ветер подымается, звезда меркнет,
Цезарь спит и стонет во сне.
Скоро станет ясно, кто кого свергнет,
А меня убьют на войне.[1]
Сейчас я в два раза старше, чем Моргот тогда. И в пять раз — чем я сам в то время. Теперь я могу смотреть на это с высоты прожитых лет. Что я понимал в те времена? Мне казалось — очень много. Прошло больше сорока лет, и реальность предстала передо мной гораздо более правдоподобной, но вместе с тем я понял, что не знаю почти ничего.
Я всегда мечтал написать эту книгу. Я хотел бы сложить о нем песню, но песен слагать я никогда не умел. Мы с Бубликом множество раз додумывали эту историю, особенно ее конец. Став взрослым, я старался достроить в воображении то, чего не видел и не знал, и часто мне казалось, что вот это-то и есть та самая правда, но шло время, и я понимал: это снова мои выдумки, ничем не отличающиеся от наших с Бубликом сказочных историй. Я создавал файлы с названием «Моргот», сидел, глядя в белый лист, развернутый на экране, и даже порывался что-то написать, но неизменно стирал написанное: по прочтении оно оказывалось косноязычным, доморощенным, смешным. Особенно по сравнению с тем, что когда-то в своей записной книжке написал Моргот.
Я бы так и не сумел начать, если бы однажды зимней ночью он сам не явился ко мне. За окном выла вьюга, снег стучал в стекло, и книга, которую я читал, навевала сон. Ничего удивительного не было в том, что я отложил ее и откинул голову назад. Тогда он и вошел ко мне в библиотеку. Такой, каким я его помню: высокий и гибкий, в неизменном черном свитере и узких черных брюках, расправляя и чуть приподнимая плечи — он всегда приподнимал плечи, чтобы они казались круче. Я сразу узнал его легкую, танцующую походку, его узкое бледное лицо с выпирающими скулами, иссиня-черные прямые волосы, всегда отросшие, но никогда не достающие до плеч, и глубоко посаженные светлые глаза. Он мнил себя демоном, случайно запертым на земле, земля казалась ему скучной и неполноценной по сравнению с мирами, что лежали за ее пределами. Он не сомневался в своем бессмертии. И мы с Бубликом еще много лет верили в то, что он пришел на землю из иных миров, а потом, выполнив свою тайную миссию, возвратился домой. Когда открылась дверь в библиотеку, мне показалось, что в проеме за спиной Моргота мелькнуло черное кожистое крыло…
— Ты стал толстым, Килька, — сказал он мне, усаживаясь в кресло напротив и разворачивая к себе электрокамин. — Я всегда думал, что ты станешь эдаким ученым интеллигентом, но в то, что ты потолстеешь, я бы не поверил никогда.
Моргот подвинул к себе широкую рюмку из-под коньяка и плеснул в нее из бутылки, не дожидаясь, когда я ему это предложу. А потом закурил и развалился в кресле.
Я не удивился и даже не обрадовался, из чего можно определенно сделать вывод: это был всего лишь сон. Но я испытал боль — тянущую боль старой, давно затянувшейся раны. От этой боли слезы навернулись мне на глаза, я словно вернулся в то время, когда мне еще не исполнилось одиннадцати лет.
— Я хотел написать о тебе книгу, — сказал я.
— Это забавно, — усмехнулся Моргот. — Никогда не думал, что кто-то напишет обо мне книгу.
Он врал. Он всегда об этом мечтал и не сомневался, что книгу о нем кто-нибудь напишет. Он любил находиться в центре внимания, он выставлял напоказ свои мысли и суждения (не вполне искренние, впрочем), он любовался собой каждую минуту и считал, что все вокруг должны им любоваться, и восхищаться, и любить его, такого замечательного, такого талантливого, такого загадочного. Я хотел написать ее именно поэтому — зная, как для него это важно, как ему этого хочется.
Мне было непривычно смотреть на него свысока…
С этого вечера и началась моя книга. Стоило мне включить камин и откинуться в кресле, выпив коньяка, ко мне являлись те, кто давно оставил эту землю. Они приходили, и мне казалось, что они говорят со мной. Иногда я думал, что сошел с ума. Но стоило им покинуть библиотеку — я хватался за клавиатуру (я консерватор, и все эти технические новшества вроде диктовки текста или записи его от руки мне не нравятся) и стучал по клавишам до самого рассвета, позднего зимнего рассвета. На этот раз я не сомневался: то, что я записываю, произошло на самом деле. Слишком прозаичной оказалась эта история по сравнению с нашими выдумками.
Я не чувствовал усталости, но с каждым днем реальность уходила от меня все дальше — до тех пор, пока я не поставил последнюю точку. И время, повернутое вспять, вдруг остановилось… Я ждал чего-то. Я на что-то надеялся. И никто меня не понимал. А я, одиннадцатилетний, стоял перед заправочной станцией, вглядываясь в зарево над огромным городом, и ждал.
Бублик приехал ко мне на следующий же день после моего звонка — поезд шел от него ко мне сутки, и ровно через сутки он позвонил в мою в дверь. А это значит, что он не раздумывал, а сорвался с места и выехал сразу. Он приехал и сел в кресло, где до него столько ночей подряд сидел Моргот. Он читал мою книгу взахлеб, судорожно переворачивая страницы, лихорадочно бегая глазами по строчкам, и мне становилось страшно: а не продолжение ли это моих снов? А если продолжение, то кто сидит передо мной? Бублик ли? И жив ли он, друг моего детства?
И когда он дошел до последней точки — я видел это, — для него тоже остановилось время. Но он всегда был сильней меня и всегда мыслил здраво.
— Ну и чего ты ждешь, Килька? — через несколько минут спросил он. — На что ты надеешься?
— Как ты думаешь, ему бы понравилось? — спросил я, ощущая себя ребенком, ищущим одобрения у друга (Бублик был старше меня на год). Словно оба мы стояли перед дверью в каморку Моргота и боялись переступить через порог.