— Прыгай за мной, — велел Гостемил, вскакивая в седло.
Хелье не стал переспрашивать, но сделал, как велели, вскочив на круп позади Гостемила. Через несколько мгновений к ним присоединилась Эржбета, и влезла с некоторым усилием, в седло. Женщины очень выносливы, но устают быстрее мужчин, когда нужно действовать с полной отдачей. Хелье не верил глазам. Было темно.
— Вперед, вперед, — сказала Эржбета простуженно. — Сейчас будет погоня.
Ушам пришлось поверить. Лошади прошли между редкорастущими стволами, выскочили на хувудваг, и полетели галопом. Сперва все шло хорошо, но при переправе через ручей позади послышался топот копыт.
— Быстрее, быстрее, — понукала Эржбета, вынимая из колчана стрелу. Последнюю.
— Бойко… — сказал Хелье и закашлялся. — Бойко стреля…
— Молчи.
Их было человек шесть или восемь, и у них были луки — стрела свистнула рядом с ухом Гостемила. Переправившись, беглецы снова пустили коней в галоп, а погоня приостановилась — теперь была их очередь переправляться. Еще одна стрела прошла где-то рядом, а затем Эржбета вскрикнула и стала сползать с седла.
— Свиньи неэлегантные! — возмутился Гостемил, осаживая коня. — Хелье, прыгай.
Хелье спрыгнул на землю и поддержал Эржбету, схватив коня под узцы. Гостемил развернул лошадь и вытащил сверд.
— Всем бедам не бывать, — объяснил он. — Ни кольчуги, ни щита. Эх!
— Я с тобой, — сказал Хелье.
— Из тебя теперь воитель посредственный, — заверил его Гостемил. — Спаси эту бабу неуемную, она того стоит, похоже. Это она меня сюда привела. Езжай, езжай. Быстро.
Хелье захотелось заплакать. Он бросил сверд, вскочил на круп позади Эржбеты, поддержал ее, обхватив одной рукой вокруг талии, и погнал лошадь дальше по хувудвагу. Оглянулся он только один раз, и увидел, как Гостемил с поднятым свердом летит навстречу погоне.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. УБЕЖИЩЕ
Лес зарастал понемногу паутиной, солнце больше не жгло, но ласкалось, рыба в реке совсем спятила и сама кидалась в сети, птиц по ночам приходилось иногда отпугивать, чтобы не так орали, болтались яблоки на диких яблонях, а в монастырском огороде неподалеку с немалым хвоеволием копошились монахи. Обнаруживший солидную сметку в плотничьем деле, молодой сигтунец помогал монастырской братии, чинил двери и крышу, ставил перегородки, выстругивал планки — грубовато, но надежно — а гвозди всаживал одним ударом, несмотря на худобу. Примерно две трети поселения были греки, остальные славяне. С греками сигтунец изъяснялся, как мог, на латыни, со славянами зубоскалил, славяне переводили грекам, и греки смеялись и хлопали себя по животам. Но никогда сигтунец не проводил больше двух часов в день возле монастыря, а всегда уходил в брошенный сарай в полу-арже вниз по речке. Монахи знали, что там, в сарае, переоборудованном под временное жилище, умирает женщина.
Эржбета таяла на глазах. Хелье не знал, задела ей стрела легкое или нет. Кровь удалось остановить только к концу той ночи, разорвав для этого рубаху сперва на ней, потом на себе, и, не слушая стонов и ругательств, туго перевязав рану. Лошадь он упустил, когда стоны Эржбеты стали бессознательными — он спешился, снял ее с седла, положил на траву, и лошадь куда-то отлучилась и обратно не пришла. Хелье не любил лошадей, а они его. Какая-то вражда была между ними. К рассвету Хелье, неожиданно перестав кашлять, доволок Эржбету на своей сленгкаппе до этого самого ручья, непрерывно молясь и мыча от отчаяния. Он не мог ее потерять вот так вот, запросто. Это было выше его сил. В каком-то смысле это было бы повторением Евлампии, хотя никакой любви между ним и убийцей Евлампии не было и быть не могло. У ручья он поил Эржбету, пил сам, мычал, ждал восхода солнца, дремал, сопливился, искал и не находил сверд, а когда взошло солнце, заприметил небольшое строение возле холма, в пятидесяти шагах от воды. В строении оказались груды какой-то пришедшей в негодность утвари, и он всю ее выкинул наружу. Нашелся ворох соломы, которому он обрадовался. Он дотащил Эржбету до этого вороха. Она пришла в сознание, слабо и мрачно поглядела на него, и уснула обычным, не обморочным, сном. А потом она начала бредить.
Хелье терзался угрызениями совести, клял себя за то, что, возможно, стал причиной гибели Гостемила — доброго, умного, самоотверженного. Как он мог не поехать с ним тогда, как он мог его бросить! На руках у него была раненная Эржбета — но вот сейчас она все равно умрет, и что же?! А тогда — нужно было снять ее с коня, положить у дороги на траву, и, вскочив в седло, ехать рядом с Гостемилом, и умереть рядом с ним, по старой традиции викингов — со свердом в руке. А он не поехал. Правда, был он тогда слаб, трясся от озноба, еле волок сверд и с облегчением бросил его на землю, и не смог бы помочь Гостемилу никак. Но все-таки. Просто умереть рядом с другом — тоже помощь. Гостемил тоже хорош — полетел прикрывать отступление. В открытый бой рванулся, нет, чтобы всем троим скрыться в роще, а потом в чаще, пусть бы их сперва поискали хорошенько. Нашли бы, конечно, но не вдруг, и был бы хоть какой-нибудь шанс выстоять. В лесу, ночью, численное преимущество всегда иллюзорно.
И ведь, подумать только — все это из-за меня! По собственной глупости шлялся я возле детинца — нет, чтобы сидеть тихо у Гостемила дома, рассуждать об Аристофане или Сенеке, рассматривать картинки в фолиантах, пить греческое и корсунское. Нет — поплелся, авось любимую увижу. Дурак, себялюбец. Все только о себе думаешь. Вот помрет баба — хоть иди и топись.
К концу дня, когда сидение рядом с умирающей стало невыносимым, он отлучился — на четверть часа. И познакомился с монахом. И сказал ему, что умирает женщина, вон в том сарае. При упоминании женщины монах насупился и ушел. Но вернулся на следующий день, утром, с еще двумя монахами. Игумен, выслушав, дал разрешение. Монахи приволокли какие-то травы.
В славянских травах Хелье ничего не понимал. В Скандинавии он совершенно точно представлял бы себе, какие травы нужно подбирать, в чем мочить, на чем настаивать, сколько варить. А здесь, под Киевом, единственной полезной травой, которую он знал, был подорожник. Но подорожник — это так, лечит в основном симптомы, а не саму болезнь. Хелье с сомнением выспрашивал у монахов о действии трав, они говорили что-то не очень внятное, а зайти во временное жилище отказались. Хелье попросил у них бочонок и простынь. Во второй половине дня они принесли и то, и другое.
У Эржбеты не было сил сопротивляться. Ей хотелось закричать, чтобы он, Хелье, катился на все четыре стороны и дал ей спокойно сдохнуть, но она оказалась не в состоянии произносить длинные фразы. Сделав движение, чтобы оттолкнуть его, она почувствовала такую боль, что ей стало все равно, что с ней делают, лишь бы боль уменьшилась. Хелье мыл ее каждый день, осторожно, морщась, когда слабо морщилась она, сжимая зубы, когда она стонала. Все-таки она была рыжеватая, и длинное ее тело покрывали медно-коричневые веснушки. Прошло три дня. Эржбета чувствовала себя хуже, и даже стонать у нее не осталось сил. Хелье стирал простыню в речке два раза в день, поил Эржбету, осторожно и очень медленно приподнимая ей голову, и чувствовал, что сходит с ума. Прошло еще три дня. Положение не изменилось. Эржбета стала худая, как щепка.
Почти все это время Хелье молчал в присутствии Эржбеты, только иногда пытаясь ласковым голосом ее уговаривать, что, мол, не трусь. На седьмой день он сдался. Обмыв ее в очередной раз и передвинув осторожно на чистую простыню, он сел рядом, обхватил колени руками, и забурчал себе под нос какую-то старую сагу, примитивную и в музыкальном, и в версификационном смысле, сигтунскую подделку под норвежский оригинал, не менее примитивный, чем подделка. Подделка была даже чем-то лучше оригинала — в ней наличествовало славянское влияние, напевность с характерным легким проходом по квинтам. Эржбета не издала ни звука — она давно перестала говорить и стонать, целую вечность молчала, и только дышала жарко, коротко, иногда с хрипом, но Хелье почувствовал что-то и посмотрел на нее. Странно. На мертвенно бледном лице с впавшими щеками, с огромными влажными красными глазами, играла слабая, но все же улыбка. И тогда Хелье тоже улыбнулся — и сообразил, что первый раз за всю эту мучительную неделю улыбается спокойно, а не натужно. Улыбается не скалясь. Он тут же улыбнулся еще раз, по-другому, глуповато, и взъерошил себе волосы сбоку и на затылке. Повинуясь мгновенному порыву, он положил руку Эржбете на спутанные волосы, наклонился, и, едва касаясь, поцеловал ее в щеку возле глаза. Щека была горячая.
Лучше Эржбете на следующий день не стало. Хуже тоже не стало. Уходя к монастырю, Хелье погладил ее по горячему плечу.
Несколько монахов удили на берегу рыбу. Все они знали Хелье и сообщили ему, что один славянский монах отправляется нынче же в Киев за всякой нужной в монашеском существовании всячиной — не желает ли сигтунский умелец, чтобы ему что-нибудь из Киева привезли? Нет, умелец не желал. Он только подумал, что неплохо было бы попросить монастырского посланца зайти к Гостемилу в дом, осведомиться что там к чему, где хозяин, не возвращался ли — и не решился. Не решился ничего узнавать.