Но эти различия все больше стираются-столь велика наша вера в стандартизацию. Когда в сером Чарльстоне, разбросанном Нью-Орлеане или старом Сан — Франциско строят новую гостиницу, фабрику, дом, гараж, кинотеатр, универмаг, церковь или синагогу, это здание от бетонных опор до декоративных изразцов в точности копирует соответствующее здание новых городов, таких, как Портленд или Канзас-сити. И самый дух этих строений — гостеприимство гостиниц, механическое обслуживание в гаражах, текст проповедей в церквах — все более унифицируется.
Невозможно написать реалистический роман, который в одинаковой степени относился бы и к Мюнхену и к Флоренции. Кроме элементарных желаний, свойственных всем людям, кроме сходства поведения и манеры разговаривать, присущих определенным слоям общества, в какой бы стране ни происходило дело, кроме склонности целоваться, которой подвержены как во Фьезоле, так и в Ганзедорфе, существуют еще очень серьезные и тонкие различия во всех внешних аспектах, нюансы в художественных вкусах, в национальной гордости и чаяниях, благодаря которым кажется, что Мюнхен и Флоренция находятся на разных планетах.
Но жители Хартфорда и Милуоки, далеко расположенных друг от друга городов, ходят в одни и те же конторы, говорят по телефону на одном и том же диалекте, обедают в одинаковых закусочных, посещают одни и те же спортивные клубы и так далее.
И самое главное: в этих городах живут одинаковые люди. Если бы какой-нибудь волшебник перенес вас в любой из городов Соединенных Штатов с населением около 80 тысяч и опустил в деловом центре, ну, скажем, возле новой гостиницы, нового кинотеатра или ряда новехоньких магазинов, то сколько бы вы ни всматривались в идущих мимо людей — дельцов, рассыльных, делающих покупки женщин и игроков-бездельников, — вы не смогли бы угадать, в каком городе и даже в какой части страны вы находитесь. Только на окраине горы, или океан, или поля пшеницы и, может быть, хижины негров, глинобитные жилища мексиканцев, пивоварни немцев подсказали бы вам ответ, а таких особых примет с каждым годом становится все меньше.
Хотя они этого не сознают, все эти нарядные женщины и самоуверенные мужчины — солдаты, одетые в форму и соблюдающие жесточайшую военную дисциплину. Некоторых это, может быть, вполне устраивает, но есть среди нас такие, которым совсем не улыбается быть завербованными в армию самодовольных.
1921ПИСЬМО В КОМИТЕТ ПО ПУЛИТЦЕРОВСКИМ ПРЕМИЯМ[61]
Господа!
Разрешите мне выразить признательность за присуждение Пулитцеровской премии моему роману «Эроусмит». От этой премии я считаю себя обязанным отказаться и ниже объясняю причины своего отказа.
Все премии, так же как и титулы, таят в себе определенную опасность. Автор, пишущий в расчете на премию, думает не столько о художественных достоинствах своего произведения, сколько о предполагаемой награде, не имеющей к этим художественным достоинствам никакого отношения; он пишет одно и робко избегает писать другое, стараясь расположить в свою пользу руководствующийся весьма неопределенными соображениями комитет. Все это относится к Пулитцеровской премии в большей степени, чем к какой-либо иной, поскольку ее значение сплошь и рядом — и с самыми плачевными результатами — истолковывается неправильно.
По замыслу ее учредителя, премия должна присуждаться «за американский роман, опубликованный за истекший год, в котором наилучшим образом показана здоровая атмосфера американской жизни и представлены высокие образцы американских нравов и характеров». Эта фраза, очевидно, должна означать, что в оценке произведений судьям следует исходить не из их литературных достоинств, а из их соответствия принятому в данное время кодексу Хорошего Тона.
Мало кто знает о существовании этой ограничительной формулировки. Поскольку обычно сообщается лишь сам факт присуждения Пулитцеровской премии и поскольку определенные издатели уже много лет трубят, что присуждение Пулитцеровской премии означает признание награжденного романа лучшим американским романом года, в публике бытует мнение, что эта премия представляет собой высшую честь, которая может быть оказана американскому писателю.
Пулитцеровская премия уже не просто нежданно свалившаяся тысяча долларов, которую писатель с удовольствием принимает, в глубине души посмеиваясь над лежащей за ней формулировкой. Эта премия постепенно превращается в священную традицию. В присуждающем ее комитете начинают видеть высший авторитет, наделенный непогрешимым вкусом, а в самой премии — неопровержимое свидетельство литературного совершенства. Предполагается, что комитет руководствуется мнением крупнейших критиков, хотя на самом деле он может отвергать рекомендации своих предполагаемых советчиков и иногда делает это из каких-то абсолютно произвольных соображений.
Если Пулитцеровская премия уже сейчас начинает приобретать такое значение, есть все основания предполагать, что в следующем поколении, когда будет окончательно забыта ее первоначальная формулировка, эта премия превратится в заветную цель каждого честолюбивого романиста, а комитет станет верховным судом, синклитом, столь прочно утвердившимся и наделенным столь священной властью учреждением, что всякое сомнение в его непогрешимости будет расцениваться как святотатство. Таким учреждением уже стала Французская академия, и мы уже были свидетелями весьма прискорбного зрелища, когда даже Анатоль Франс всяческими путями добивался Гонкуровской премии.
Американские романисты могут предотвратить свое подчинение подобному всесильному органу, лишь раз за разом отказываясь от Пулитцеровской премии.
Уже и сейчас комитет по Пулитцеровским премиям. Американская академия искусств и литературы[62] и ее подготовительная школа — Национальный институт искусств и литературы,[63] советы добровольных цензоров и дотошные окололитературные дамы общими усилиями пытаются прибрать писателей к рукам, сделать из них вежливых, послушных, стерильных пай-мальчиков. В знак протеста против этого давления я отклонил свое избрание в Национальный институт искусств и литературы и сейчас отказываюсь от Пулитцеровской премии.
Мне хотелось бы, чтобы писатели задумались над тем, что, принимая премии и одобрение этих учреждений неопределенного назначения, мы тем самым признаем их авторитет и публично подтверждаем их право брать на себя роль судей последней инстанции в оценке художественных достоинств произведений литературы. Я спрашиваю: стоит ли какая бы то ни было премии подобного унижения?
Остаюсь искренне Ваш
Синклер Льюис 1926Американский писатель мистер Джозеф Хергесгеймер[64], которого я настойчиво рекомендую европейскому читателю, поскольку он свободен от социологического «зуда», свойственного многим писателям, в том числе и мне, написал как-то в автобиографической заметке, что о Хергесгеймере как о человеке ничего не скажешь, кроме того, что уже сказано о героях его романов. Это справедливо по отношению к любому романисту, который вне зависимости от своих способностей серьезно относится к работе.
Исключение составляют лишь литературные поденщики. В личной жизни такой поденщик зачастую оказывается милейшим человеком, суровым наставником и в то же время другом своих детей, терпимым мужем, который умеет отлично играть в покер, искусно готовить во время пикника пищу и при этом еще создавать бесплотных героинь и напыщенно-патриотических героев.
Утверждение мистера Хергесгеймера я могу применить к себе. Я не знаю, обладают ли мои книги какими-либо достоинствами, и меня это особенно не волнует, — ведь уже пережито утомительное напряжение, с которым связан процесс создания книги. Но в мои произведения, хороши они или плохи, вложено все, что я в состоянии почерпнуть у жизни и отдать ей.
Даже сам Синклер Льюис, этот усердный писака, не мог бы сказать о себе ничего, кроме того, что он написал о своих персонажах. Все те качества, которые он так уважает, — образованность, честность, точность, способность к самоусовершенствованию — присущи отнюдь не ему, пылкому и экспансивному человеку, каким его знают близкие, — а профессору Готлибу из его романа «Эроусмит». Свою способность к любви и преданной дружбе он израсходовал в значительной мере, создавая образ Леоры из того же романа и изображая чувства Джорджа Ф. Бэббита к своему сыну и к своему другу Полю; однако он растратил ее, слава богу, не полностью, поскольку одна из немногих in propria persona[65] Льюиса состоит в том, что он, как ребенок, любит, поистине обожает своих немногих друзей — мужчин и женщин. И если в этом самом Льюисе, выходце из Миннесоты, с ее девственными лесами и пшеничными полями, были предпосылки для того, чтобы стать твердым и мужественным, как Линдберг, то он полностью растратил их в процессе создания таких образов, как «сокол» Эриксон из романа «Полет сокола» (этот летчик удивительно похож на Линдберга, хотя и появился за десять лет до него), как энергичный провинциальный врач Уил Кенникот из «Главной улицы», как Фрэнк Шаллард из «Элмера Гентри», который сначала трепетал перед кровавыми фанатиками — фундаменталистами, а затем с твердостью встретил их. В личной жизни писатель не обладает ни малейшим мужеством. Он дрожит от страха, поднимаясь в фуникулере в горах Швейцарии, сидя в автомобиле, скользящем по мокрому от дождя асфальту, и находясь на пароходе, подающем тревожные гудки в тумане.