Одну запись Григорий Иванович привез с собой. Была у него хорошая долгоиграющая пластинка для самодеятельных театров — барабанный бой. Правда, военный, а не тот, что для казни, там, кажется, надо бы немножко флейты, но какая ж флейта, когда положение сибирское, до Томска неполная тысяча километров, энцефалитные клещи в тайге, вечная мерзлота, дириозавры летают тут не то что музыка разнообразная, тут хорошо, что барабан есть, в динамиках мощно звучит. В без четверти шесть Григорий Иванович пустил барабан в динамики.
Имант Заславскис смотрел на долгую процедуру построения зеков вокруг эшафота — и скучал. Вот, говорят, шпиона одного живьем сожгли. А публичная казнь, это что ж за зрелище, за двадцать семь лет Имант его уже навидался: вешали, стреляли, один раз, когда кум был из Коканда приехавши, то какого-то гада впихнули в мешок с пчелами. Пчелы сдохли задолго до караемого, тот выждал ночи и сбежал, теперь, говорят, большим человеком в родном Коканде стал, на пасеке работает, миллионы валютой гребет, мед у него особый, валютноемкий. А сейчас чего будет? Все равно ничего интересного, раз костра не разложили.
Ряды постепенно строились, и ужас над ними висел густым облаком, как смог над каким-нибудь Мехико. Осенняя темнота смешивалась с ним, лучи его перемещались, словно взбалтывая настой, которым Григорий Иванович Днепр намеревался опоить вверенный ему мусорный лагерь. Начало упаивания было назначено спецпредстом на шесть тридцать по великотувтинскому времени. Входы в личный бункер Днепра отворились, из всех четырех дверей бодрым шагом вышли по нескольку десятков дюжих молодцов в казачьей форме, широким строем обступая эшафот. Бедняги из десятого барака оказались сразу во многих кольцах: казачий круг — перекрестье прожекторных лучей — «недесятые» зеки в старых шинелях ВНУХРа с автоматами — синие гвардейцы по углам. Палачом Днепр, кажется, назначил себя. Но ведь и казаков на помощь Григорий Иванович тоже кликнуть был готов, иначе зачем бы они тут очутились.
Барабанный рев из динамиков становился все громче. Днепр показываться публике не спешил. Население бараков с первого по девятый и с одиннадцатого по последний тряслось все меньше, им откуда-то стало известно, что декумировать будут не каждого десятого, и десятый, «гаишный» барак считался обреченным. Поскольку барак этот Днепр заселил не меньше, чем двойной порцией ментов, имелась надежда, что из других бараков добавку брать не будут. Впрочем, это уж как рука раззудится у Днепра — молите вашего милицейского бога, мусора, если вообще умеете молиться, а не умеете, так не молите, ни хуже вам, ни лучше уже не будет, все уже решено.
Кто-то, стараясь быть возможно более незаметным, поставил на край помоста ящик с тяжеленными полосатыми палками, — десятка три успел заготовить Днепр свинцовых «гаишниц», побаивался, что не хватит, поломаться могут они об милицейские черепа. За свою силушку Днепр не опасался. Да и помощники-казачки наличествовали. Если уж они нагайкой от плеча до паха грозятся человека разрубить, то «гаишница» сгодится на что-нибудь. Прямо хоть патент на нее оформляй.
Взвыла сирена. Лепилчасть еще относительно далеко располагалась от эшафота, так что Имант всего лишь сглотнул от неожиданности. Казаки подняли нагайки и вытолкнули на эшафот первую порцию «гаишников», основательно ударив их под коленки, чтоб не думали по старому советскому рецепту умирать стоя. Кто-то вырывался, кто-то просто рухнул на кумач. Медленно, стараясь придать моменту значимость, на помост вышел Днепр. Имант отвернулся, видал он еще и не такое, а слышно, как он предполагал, не будет ничего: и далеко, и заморыши в десятом живут. Живут? Пожалуй, этот синий людоед с этим вопросом сейчас разберется, никого там живого очень скоро не останется. Краем глаза латыш все-таки на эшафот глянул. С помощью казаков Днепр устраивал там кровавую баню. Григорий Иванович явно не нуждался в заметной помощи, — ну, разве что остатки его трудов нужно было убирать, да новые партии выталкивать. Главный лепила протянул латышу мензурку, — как-никак в лагере они оба были чем-то вроде патриархов. Лепила в сторону эшафота не смотрел.
— Голем… Ну, сущий голем… — пробормотал лепила, и свою мензурку выпил. Что такое голем, Имант не знал. Но ясно, что ничего хорошего врач иметь в виду не мог.
Сирена продолжала выть, понемногу светало. Лепила уселся на подоконник, чтобы и самому не видеть, и другие не смотрели. Взгляд лепилы вдруг осмыслился:
— А тебя что же не укумили?
Алеша Щаповатый, к которому слова были обращены, выполз из-под стола с расчлененными останками кума. Имант вспомнил, что именно этот жалкий мент-щенок мог бы и должен бы за смерть кума ответить. Но не идти же с доносом теперь, когда синий людоед отомстил уже за все, за что только можно придумать. К тому же Алеша вряд ли после всех подобных событий мог остаться в своем уме.
— Ну, я и сам управлюсь… — пробормотал лепила, набирая в шприц лиловатую жидкость. Имант резко ударил его по руке: еще не хватало психа убивать. Вон, псих лютует посредине лагеря, так за ним небось никто со шприцем не гоняется. Шприц отлетел в сторону, но лепила достал из автоклава другой.
— У меня их пока много, выбить не пытайся, дай, психу-то глюкозу введу. Не гляди, что лиловая, я все в непонятные цвета крашу, не то спасу нет от бакланья мусорского.
Имант в душе покраснел и помог лепиле закатать щаповатский рукав. Покуда медленные десять кубиков втекали в вену к Алеше, радист вгляделся в лицо лепилы. Был тот очень стар, но крепок, по неоспоримому врачебному праву носил жидковатую бороду. Сколько помнил Имант, за четверть века главлепила не переменился ничуть. И никуда его из Тувлага на пересуд не гоняли, — сколько ж он тут просидел?
— Федор Кузьмич, — спросил Имант, — что ж это срок у тебя такой длинный?
— Это не срок, — ответил лепила, — это жизнь такая. Длинная. Какую Бог послал, такая есть. И жить ее надо так, чтобы не было от нее противно. Тогда она длинная получается. Идею, самое главное, в душе беречь не надо, насчет счастья для внуков, или там внуков этих внуков. Сейчас жить надо, и не брать от жизни, а просто жить. Вот и будет не срок, а жизнь.
Для Иманта, сына латышских стрелков, философия лепилы была слишком сложной, но и в его радиодетальную голову пришло, что и сам-то он тоже уже давно не сидит, а живет в лагере, так по документам выходит. Алеша приоткрыл глаза.
— Никого ты не убивал, — тихо и строго сказал лепила, — когда ты на кума с шилом полез, он уже холодный был. Отравление эфиром. Ты себя не грызи, скоро буран, покемарь пока. — Лепила прикрыл Алешу краем чьей-то забытой, то ли собственной своей телогрейки.
И вправду, лютый вой ветра стал заглушать даже барабанные грохоты, долетавшие с эшафота, где, похоже, все шло к концу. Снег повалил невиданными, с ладонь размером, хлопьями, словно пытаясь прикрыть собою все то позорище, которое учинил посреди Тувлага разбушевавшийся Днепр. Но, хотя барабаны все грохотали, что-то, видимо, было неладно на эшафоте, вопли оттуда доноситься перестали; Имант подумал, какой же нынче снег плотный, вот, даже синего людоеда за ним не слыхать.
Дверь лепилчасти распахнулась, на пороге стояли казаки, их обмороженные до синевы лица служили неким цветовым переходом к синеве того ярко-лазурного предмета, который они тащили. Главлепила на этот предмет уставился с большим интересом.
— Это кто ж его, болезного?
Казаки смутились, потом из-за их спин вышел урядник, протянул руку. Лепила, видимо, на этот жест в жизни насмотрелся: в лапе урядника немедленно оказалась мензурка с лиловатым спиртом. Урядник дернул головой, — видать, выражал благодарность, — и одним глотком мензурку опрокинул в горло.
— Это десятый кончился. Начальник все кумил, кумил, да барак-то не бездонный, кончился барак. А другие, не из десятого которые, не годятся ему. Он и рухнул.
Лепила с интересом щупал пульс Днепра, разглядывал зрачки. Григорий Иванович Днепр лежал на растянутой казаками плащ-палатке, и был тих, как его омоним, описанный литератором Гоголем в замечательной повести «Страшная месть».
Лепила размашисто перекрестился и указал казакам на пустой стол.
— Все, ребятки. Этот — все. И никто в его смерти не виноват, и разводите прочих по баракам. Скажите — и куму песец, и надкумку синему тоже песец, пусть спать ложатся, завтра минус сорок девять, в зачет воскресенья пойдет. — Видя, что урядник сомневается, лепила выпрямился, оказавшись на полголовы выше любого из казаков. — Быстр-ра! Па-ба-ракам! Шагом м-марш!
Эхо в прозекторской было необычное, оно повторило не конец команды, а середку: «…Ра-кам!..» Казаки послушно уложили утихшего Днепра на стол и, пятясь, вышли из санчасти. Главлепила с интересом подошел к Днепру. В окостеневшей правой руке бывший спецпредст держал измочаленную и окровавленную «гаишницу».