Брата своего Веденей пугал Римедиумом с детства, но не особенно помогало. Варфоломея утешало, что еще ранее первой кражи, на которой он попался, десятка три прошли безнаказанно. Мешок жертвенной серы, упертый у брата, до сих пор был надежно спрятан на Выселках. Одна беда, что никому, кроме сивилл и гипофетов, такая сера задаром не нужна, а старший брат украденное вряд ли стал бы выкупать — скорей отвесил бы затрещину, наплевав, что младший силою давно его превзошел.
— А мешок серы мог бы у меня и не воровать. Всё одно никому больше не нужна. Даже на порох не годится. Интересно, Варька, тебе что, всё на свете украсть хочется?
— Не всё, — оживился и мечтательно сощурился выздоравливающий, — но иногда очень хочется. Чтобы большое. Колокол с Кроличьего острова, к примеру. Или камин у архонта. Или русскую печь. Или железное бревно… Особенно бревно, только чтобы очень большое. Большое, оно… крупное. А крупное… крупное всегда спереть хочется, потому что оно большое.
Весь этот монолог Веденей слышал не раз и не два, но покушение на многотонную Венеру его слегка поразило. Эту бы силищу — да к чему путному!
— Что ж ты у меня ни одной сивиллы не упер? Бывают крупные, жертвенник гнется…
— А на фига, — скучно спросил Варфоломей, — тебе новую определят, а куда я ее, старую бабу, дену? Была б она каменная. Или чугунная!
— Ты его не слушай, — сказала возникшая в комнате татарка, — возрастное это у него. Как заматереет и женится, то есть женится он уже потом, а сперва у него дочка уже будет… Он, в общем, не будет воровать, перестанет, я тебе точно говорю. Ты ему тогда верь. А сейчас ты мне верь, я точно говорю.
Веденей не сомневался, что точно, — он знал, эта женщина действительно видит будущее. Значит, все дело в подростковом, так сказать, созревании, и пора парню, говоря со всей киммерийской стыдливостью, становиться мужчиной.
— Уже скоро, — сказала Нинель в ответ на мысли Веденея, — а вот насчет чтобы с хозяевами и с нами откушать? Хозяйка Гликерия приглашает. Стол постный, но рыбку припасли. Пирог с рыбой даже домовой любит. Особенный пирог. Не отказывайся, все равно не откажешься.
— А мне пирог? — оживился Варфоломей.
— И тебе пирог. Тебе два пирога. Оба с розгами. Да лежи ты, недоросток! Федор Кузьмич тебе горчичник тогда знаешь куда?
Варфоломей знал и не бунтовал.
Вербная трапеза в доме Подселенцева удалась по первому разряду, даже старик-хозяин не удержался и прежде гостей выполз в столовую на запахи. Политый кедровым маслом пирог с рифейской зубаткой занимал всю середину стола. Мочености, солености, квашености стояли вперемешку с припущенным, припеченным и потомленным. Женщины вели себя за столом строго, старики-мужчины еще строже. Тоня кормила кроху-Павлика чем-то особенным, наверняка тоже праздничным. Красивая Доня постреливала глазами на видного собой гипофета. Гликерия терпела и не включала телевизор, хотя сегодня опять крутили про Святую Варвару. Все восьмеро, считая малыша, наконец, устроились за киммерийским столом — квадратным, со скругленными углами.
— Эта моя речь, — сказал старик-хозяин, поднимая стопку, — наверное, эта моя речь будет историческая. Я сегодня хочу выпить исторически.
Старец-камнерез ненадолго умолк, со значением покачивая во всё еще сильных пальцах стопку настойки на бокрянике, морозом будланутой. Питьё было горьким, мужским, но именно оно посверкивало в стопках у всех собравшихся за столом, лишь Гликерия по стародевичеству налила себе на донышко морошковой подслащенной, ярко-желтой. Уровень напитка в стопках, впрочем, был разный — от налитых всклянь у Романа Миныча и Федора Кузьмича до нескольких символических капель перед Антониной. Варфоломей лежал в постели, но дверь из столовой к нему была распахнута, и стопку ему тоже отнесли полную, и слушал он своего хозяина с величайшим уважением, с таким, какое мог испытывать лишь к человеку, изготовлявшему всю жизнь большие и тяжелые вещи, — такие, которые украсть хочется.
— Я поднимаю этот наш первый главный тост, — медленно и веско заговорил хозяин дома, — за единую справедливость. А в чем заключается единая справедливость? В том, чтобы исправить все ошибки, допущенные прежде нас. А какая главная ошибка портит людям жизнь в последние века? Это та ошибка, что самое главное в нашей жизни, видите ли — свобода, равенство, братство. Вот! Это целых три ошибки, никаких таких вещей вместе взятых быть не может. Свобода? Ну, о свободе потом. Равенство? Какое такое равенство? Если я, к примеру, согласен быть равным, к примеру, с бобром Мак-Грегором или вот к примеру даже Кармоди, то вовсе не уверен я, что хочу равенства… с миусским раком, если в нем даже триста пудов! А если я по старости и по глупости даже вдруг на такое соглашусь, и такого равенства захочу, то захочет ли этого равенства с ним, с этим раком, бобёр Мак-Грегор? Или чего уж, вот к примеру, даже бобер Кармоди? Никогда он на такое равенство не согласится и не пойдет! Не поплывет! Мы, конечно, этих раков едим, бобры же в основном нет, но не нужно такого равенства ни мне, ни вам, гости дорогие, ни стеллерову сильному быку, ни работящему бобру, ни даже раку его не нужно, — если равенство, то получается, это я одно лето его на отмели паси, а другое — он меня? Помилуй Бог, как государь благородный светлейший граф Палинский говаривает! Так что никакого, разъедрить его в клешню, равенства никому не надобно! Ну, а свобода…
Роман умолк, мертвая тишина повисла над столом, даже маленький Павлик, похоже, слушал историческую речь Подселенцева о ложности идей не слишком-то великой Французской революции, притом именно малыш был с хозяином дома в главных его антидемократических тезисах особенно согласен.
— Ну, насчет свободы и говорить долго ни к чему. Вон она где, настоящая свобода! — старец двинул свободным локтем в сторону кухни, где имелся люк в подпол. — Вот она! Шестеро богатырей, лбов-амбалов, не при дите сказать, камень долбят за тяжелое преступление. Какая им свобода? А с другое стороны, не прими я их к себе в подпол, откажись я их туда посадить — им тут же положен Римедиум, пары свинцовые, ртутные, никаких праздников, даже вода горячая мерками, потому как топлива мало, а даровая только со Святого Витта да с Банной Земли, с другого конца света! А ежели, скажем, не в Римедиум, так куда им на белом свете в Киммерии? К змеекусам, прости Господи, в Триед, где лба никто не перекрестит? В пустые Миусы? К бобрам на Мёбиусы разве…
Киммерийцы за столом грохнули со смеху от этой затертой шутки, пришлые тоже засмеялись: им картина того, как сдают шестерых преступных таможенников в услужение на подводные дачи, как поселяют их в бобриные хатки и заставляют грызть богатым бобрам ёлки к обеду, тоже показалась забавной. Впрочем, по случаю Вербного Воскресения женщины в подпол спустили рабам харчи вполне директорские, не чета бобриной целлюлозе.
— Словом, свобода вещь не совсем плохая, но только тогда, когда она в дело употребимая. А в жизни нашей свободы нужно… Ну вот столько, и хватит! — Подселенцев поднял стопку и ногтем показал у донышка, сколько именно, — Так что правильных слов тут всего только одно: братство! Такое, как у нас вот за столом сегодня, во славу Вербного воскресения!
Старик еще выше поднял стопку — и опрокинул ее содержимое себе в горло. Чокаться в Киммерии было со времен Лукерьи не принято. Выпили и прочие. Доня закашлялась, больно злая бокряника ягода всё-таки. Гликерия понимающе подвинула к ней графин с морошковой, но та во все глаза глядела на гипофета, не до морошковой ей было.
Дальше зависло молчание, стук ножей и чавканье отмечающих Вербу лишь усиливали его: все правильно сказал хозяин. Веденей ел огромный кусок пирога и размышлял, кому придется говорить ответный тост — гостю, то есть ему, или второму старику, пришлому из Внешней Руси. Выпало второе. Федор Кузьмич утерся салфеткой и поднял стопку.
— Я тоже поднимаю тост, — начал он, — за то, чтобы все допущенные прежде ошибки были исправлены. Исправление порчи — главнейшее дело, это давно сказано у китайцев в «Книге перемен». И, хотя Россия — не Китай, но Киммерия — это все-таки Россия, и это хорошо. Очень отрадно узнать, что прапрадедушка Петр Алексеевич сюда приехал, взял на глаз град Киммерион — и на пустом месте для себя воздвиг похожий. Не его вина, что там город — не как здесь, его… устеречь некому. И рыба… хуже. Но был тот город столицей, больше двух столетий был. И можно только завидовать, что Киммерион беспрерывно был и поныне остался неизменной столицей Киммерии — уже тридцать восемь столетий. Поэтому смело можно выпить за славное будущее Киммериона, Киммерии и всей Российской империи!
Старик, еще посредине своего тоста вставший, возвышался над столом с рюмкой высоко поднятой крепкой руке. Гипофет почувствовал, что ради такого торжественного тоста и ему тоже встать полагается.