Неслышно вошла Тоня. Павел, не глядя, ухватил ее ногу и притянул к себе. «Поймал», — сказал он одними губами, но Тоня сверкнула глазами на одну дверь, потом на другую: обе были полуоткрыты.
— Посетители, Павлик. Просители. Примешь или как? Абдулла и Клюль их уже перещупали, оружия нет. На рентген отправлять?
«Должен, в конце концов, монарх иметь кроху смелости или не должен?» подумал Павел, а вслух сказал:
— Проси так. По одному. Много не приму — двоих, от силы троих. День занятой, и кушать хочется, Тонечка.
Тоня мигом испарилась на кухню. У нее тоже были заботы, причем свои. С тех пор, как очутилась она в нынешнем своем положении, слухи о ее повышении в обществе необъяснимым образом стали просачиваться в самые неожиданные, порою нежеланные места. Никаких родственников у Тони никогда не было, отец ее погиб в сорок третьем, а она, сиротинушка, родилась в сорок пятом: тут-то и были все корни нелюбви к ней со стороны старших братьев. Теперь, по распоряжению канцелярии, ведавшей кадрами, — в ней хозяйничал неприятный пухлый человечек со старинной боярской фамилией Половецкий, — оба брата были объявлены к всеимперскому розыску. Старший, Владимир, скоро был пойман в родном Ростове Великом, привезен в Москву, закован в железа, помещен в изолятор, в Лефортово; средний, Дмитрий, разыскан, напротив, не был вовсе, вообще пропал начисто, но тем не менее был заочно тоже приговорен к чему-то столь же неприятному. Сестра Тони нашлась сама, очень рвалась к Тоне в Москву, но Тоня помнила, сколько она от этой гадины в детстве натерпелась и чего наслушалась. Тоня приказала ни под каким видом сестру в Москву не допускать, переоформить документы о ее рождении так, чтобы она уж точно падалицей подзаборной, а не дочерью родного отца получилась. Еще Тоня злобно послала сестре двадцать рублей.
Под сердцем у Тони уже третий месяц билась новая жизнь, и Тоне стоило немалых усилий скрыть этот факт и от Павла, и от прочего окружения: беременность есть беременность. Скрыть это явление невозможно оказалось лишь от наметанного на такие вещи взора Яновны, но та, когда было нужно, умела молчать как могила; даже неразлучной Казимировне, вместе с которой не меньше стопки опрокидывала ежедневно, сказала бы Яновна про что угодно, даже про собственную беременность — но не про Тонькину. А чтобы не проболтаться, на всякий случай открыла она Казимировне тайну-другую из числа тех, что выдавали советским властям с потрохами ее зятя-испанца, бывшего, как следовало из прямых и косвенных улик, доверенным лицом сразу трех разведок. Донос явно подействовал, зять-испанец через неделю получил прибавку к пенсии и орден «Знак Почета».
Тоня полезла в морозильную камеру за осетриной, подумав уже который с утра раз, что скоро отсюда уезжать, что тесно тут. Мысль эта сверлила ее голову десятки раз на дню, Тонька знала, что Павел твердо решил жить в Кремле, хотя там и нет пристойного помещения для жизни; знала, что на коронации будет присутствовать гражданская жена Павла, Екатерина, но царь велел в один автомобиль с ней — напоказ всей России — посадить шпиона Рому, того самого. Тоня уже не припоминала, было ли у нее самой с этим Ромой что-нибудь, или не было, какая, в общем-то разница. Само собою, венчаться на царство будет пока что один Павел, без императрицы: по разработанному плану первую часть венчания проводило Политбюро, вторую — коллегия митрополитов во главе с митрополитом Опоньским и Китежским Фотием. С патриаршим престолом отношения у новой власти определенно не складывались: всего и был-то на Руси какой-то десяток патриархов, а как помер в тысяча семисотом Адриан, только тем и занимавшийся, что мешал государю Петру Великому, то государь это лишнее мероприятие, то бишь патриаршество, для России упразднил. Стефан Яворский потом походил-походил в местоблюстителях, но и он так себе оказался. Тогда устроил государь Петр Алексеевич, прямой предок Павлиньки, Святейший Синод, и двести лет всем хорошо было. В общем, пока что все эти вопросы решили не поднимать, но Павел ясно дал знать, что Старшие Романовы никакого патриархата-матриархата при себе держать не будут. Пусть будет Синод, или там Митрополитбюро, как им название лучше глянется, но никакой советской власти у церкви не будет, хватит того, что патриарх есть в Константинополе.
Тоня прекрасно знала, что всю эту свару с церковниками пришлось затевать из-за нее, из-за Тони. Павел объявил, что хочет жениться на ней, и только на ней, и ломает голову над тем, как это сделать без глупых скандалов с заточениями прежних жен в монастыри, или, еще хуже, с гражданским разводом, и так далее, и чем далее, тем позорнее. Похоже было, что дожидается император от Кати «доброй воли», иначе говоря, чтобы она сама развода попросила. Но Катя, видимо, сама ничего понять не могла, с Павлом не виделась, вот и приходилось временно терпеть ее в качестве… как это? — фатаморганной? — нет, не так… во! — маргинальной жены Павлиньки. Места в Тониных мыслях Катя не занимала почти никакого, думалось ей только о себе и о будущем ребенке, для которого она хотела нормального человеческого счастья, обыкновенной жизни, а совсем не борьбы за власть.
Видела она тут старшего сына Павла, Ванечку. Пришла в ужас от того, что этот придурок может оказаться врагом ее будущему сыну. Видела она и кошмарного племянника Гелия. Хотелось ей взять Павлиньку в охапку и убежать в темный лес, чтоб не нашел никто. Ни к чему были ей все эти фокусы с престолонаследованием: про него только и разговоров в последнее время, даром, что императора еще и не короновали, и лет ему, слава Богу, немного — а уже только и трепа, что насчет того, кто следующий. Даже Клюль, и тот уже анекдоты про чукчей травить не хочет, а все насчет престолонаследия. Вот ведь жизнь у заложницы… тьфу, наложницы русского царя! — думала Тоня, отбирая звенья осетрины. По многим признакам Тоня знала, что будет у нее мальчик. Если отказаться от престола для него, так Павел и ей голову оторвет, и сына отнимет. А если не отказываться, так другие царевичи подрастут и как пить дать маленького изведут. Делать-то тебе чего, Тоня, коза ты недоенная, дурища?
Неуютные мысли наползали одна на другую, и почему-то все время вставало в памяти видение татарского лица, лица той самой женщины, которая без спросу пришла в особняк, когда про смерть Юры Сапрыкина стало известно и Павлику все никак не давали нормально поужинать. Женщину ту Сухоплещенко сразу тогда поселил на какую-то дачу вместе с ее ручной свиньей. Ничего про эту женщину точно известно не было, но Сухоплещенко навел справки и объявил, что, по имеющимся сведениям, ее беречь надо на будущее. Свинью или женщину — никто не понял, но с Сухоплещенко по мелочам не спорили, решил он кого-то «задачить», а не «держать особняком» — ну, так тому и быть, ему виднее, кондитеру начинку не диктуют. Только почему все время вспоминалось лицо татарки Тоне, стоило ей хоть чуть-чуть отвлечься от многочисленных забот по хозяйству? Впрочем, лицо так же быстро исчезало. Ничего плохого в этом Тоня не чуяла, и никому об этом не рассказывала.
Павел получил, наконец, вожделенную осетрину, сжевал ее с тем самым лимоном, который ему Сухоплещенко от тошноты сунул, и решил, что можно принять сколько-нибудь посетителей. Никого из непосвященных к императору не допускали, но порой приходили люди с просьбами столь фантастическими, что Павел от ворот поворот велел давать не всем, а только скучным. Дежуривший нынче по аудиенциям Половецкий знал, что первым лучше запускать к царю такого посетителя, которому он не откажет. Милада дождался, чтобы царь откушал, чтобы гостиную очистили посторонние натуралки, и очень церемонным тоном доложил:
— Военно-вдовьего звания, Российской Советской Социалистической Империи гражданка, госпожа Булдышева Маргарита Степановна!
Вдова рухнула на колени еще за дверью, на них же вползла в гостиную. Павел уже много чего навидался, и поэтому просто ждал продолжения. Вдова заломила руки над головой, потом ударила лбом в паркет. Потом все так же молча, на коленях проползла к латании, оказавшись в непосредственной близости от Павла, обхватила кадку обеими руками и зарыдала. Рыдания ее были беззвучны, но неистовы; Павел даже подвинулся вместе с креслом, чтобы лучше их видеть. Похоже было, что вдова своего занятия оставлять не собирается. Прошло три минуты, пять — вдова все рыдала.
— Регламент, — очень тихо подал знак Половецкий. — Время аудиенции строго ограничено.
Вдова мигом перестала рыдать, но с колен не встала, а села на пятки.
— Разве это не будет прекрасно, ваше величество? — спросила она грудным, хорошо поставленным голосом.
— Что?
Вдова извлекла из сумочки свернутый в трубку рисунок. Павел взял его в руки и увидел изображение бронзового бюста на пьедестале, а пьедестал обнимала женщина, — тоже, вероятно, бронзовая, — в той самой позе, в которой госпожа Булдышева только что обнимала кадку с латанией. «Мне-то до этого какое дело?» — только и успел подумать Павел, и сразу вспомнил, что императору в его империи дело есть решительно до всего. Вдова подала голос.