– Сладкое и везу, милостивец мой! Нестоящий товарец… орехи в сиропе от виноградной ягоды, чурчхелом прозываются… козинак еще, те же орехи, но в меду… пахлава сушеная, цинандали вяленый… Попробовать хочешь?
– Хочу, – сказал Хайло. – Ну-ка, Свенельд, расшиби пару ящиков! Страсть как люблю вяленый цинандали!
Варяг взмахнул секирой, доски треснули, и из ящика посыпалось нечто бурое, похожее на измельченные листья. Запах сделался сильнее; если б не ветер, гулявший над степью, от него бы закружилась голова.
– Мамка родная! – вылупил глаза Чурила. – Да ведь это…
– Хеттский табачок, – договорил Хайло. – Крепкое зелье! Ну, купец, чего еще везешь? Вавилонские кружева, пурпур финикийский или самоцветы из Персии? А может, индийскую травку и сирийские картинки с голыми девками?
Табак, как и предметы роскоши вроде кружев, шелка и дорогих камней, были в государевой монополии, и выходило, что купец Добрыня из Рязани – преступник и контрабандист. Что до травки и развратных картинок, то ввозить их запрещалось под страхом четвертования. У народа без них было чем развлечься – брагу на Руси разве что из еловых шишек не варили.
Добрыня отер с лица холодный пот и встал перед Хайлом на колени.
– Не губи, отец родной… ты меня спас, так не губи… Жизнью деток клянусь: один табак в возках да сладости для отвода глаз, а боле ничего. Ни кружев, ни самоцветов, ни картин поганых. И не шибко я богатею с табачного зелья… так, с хлеба на квас перебиваюсь.
– Тиуны в Зашибенике смотрят, что за товар у купцов, – сказал Хайло. – Как через заставу провезешь?
– Есть способы… – пробормотал Добрыня. – Всяк хочет жить получше… хочет, чтоб ладонь позолотили…
– А ты хитрый швайн, – вмешался Свенельд. – Тиун золотишь, а мы, спасатель твой, бесплатно? Не есть гуд!
– Да я… я с превеликой радостью, только мигни! – Купец полез за пазуху. – Вот… не пожалею для защитников отечества… от самого чистого сердца…
Хайло глядел на Добрыню и думал, что отправлять с ним пленного разбойника нельзя. Теперь никак нельзя! Все слышал Облом из Савинщины, все видел – и табак в ящиках, и смущение купца, и кошель с деньгами, припасенный для порубежных тиунов. Терять рыжему нечего, так что крикнет он в Зашибенике «слово и дело»[6] и заложит купчину со всем товаром. Добрыня это понимает, не дурак! И потому не доедет Облом до крепости, не дождется княжьего суда, а ляжет мертвым в ковыли. Вон страж-то Добрынин как зыркает да ласкает сабельку! Этот не пожалеет! Тем более что его напарника убили!
И еще подумал сотник, что досматривать товар не его обязанность, что послан он за другим и куда как важным делом, и торчать тут больше нет причин. Подумав так, он кивнул Свенельду – мол, бери кошель, пока дают. А Добрыне сказал:
– Отправляйся, рязанец. Я в твои счеты с тиунами не вхожу.
– А с этим что? – купец покосился на Облома.
– С этим сам разберусь. Езжай!
Когда повозки скрылись за холмом, Свенельд высыпал серебро в ладонь, пересчитал и расплылся в ухмылке.
– Фифти кун, старшой! Пятьдесят!
– Хорошо прибарахлились, – заметил Чурила. – А волхв давешний болтал, что удачи не будет… Врут эти вещуны!
– Врут, – подтвердил Свенельд, ссыпая в кошель монеты.
У пленного разбойника глаза померкли, как у побитой собаки, – понял, что сейчас им займутся, и занятие то будет скорым и безжалостным.
Хайло в задумчивости огладил сабельную рукоять, бросил взгляд на рыжего и хмыкнул. С одной стороны, жалко парня – молод, голоден и глуп, а с другой – злодейство есть злодейство. Не тащить же его на Дон, а после снова в Зашибеник! Положено ему наказание, и должно оно свершиться здесь и сейчас.
Вытянув саблю из ножен, сотник произнес:
– Ну, Облом, решай, что тебе лучше: острое железо или княжий суд.
– А суд-то чего? – прохрипел разбойник, мертвея от ужаса. – Суд-то каковский будет?
– Скорый и справедливый, – с сочувствием сказал Чурила, а Свенельд, ухмыльнувшись, добавил:
– Такой смутьян кол положен. Тонкий, чтоб мучиться дольше.
На лбу рыжего выступила испарина. Он скосил глаза на клинок в руке сотника, потом перевел взгляд на небо и прошептал:
– Ежели тонкий, так лучше сразу… Секи, твое боярство!
Хайло, однако, не торопился. Что-то потяжелела сабелька в его руках, никак не поднималась для молодецкого замаха… Играли солнечные сполохи на стальном клинке, и Хайло Одихмантьевич глядел на них, на тонкую шею Облома, на дорожную пыль, что вот-вот потемнеет под хлынувшей кровью. Глядел и думал о чезу Хенеб-ка, своем погибшем командире. И – странное дело! – казалось ему в этот миг, что хоть он не родич славному воину, и языки у них разные, и земли, и обычай, но все он, киевский сотник, продолжение Хенеб-ка и должен судить, как судил бы чезу, по совести и справедливости.
– Как мамку твою зовут? – спросил он вдруг, не поднимая сабли.
– Дык Ольга, – хрипло откликнулся Облом. – А к чему тебе, боярин?
– Надо, раз спрашиваю. А сеструху как?
– Нежанка… двенадцать ей весен…
– Нежанка, – повторил Хайло и бросил саблю в ножны. Знак богов! – подумалось ему. Неведомо каких, но точно – знак! Или, возможно, сам Хенеб-ка явился незримой тенью из Полей Иалу, чтобы помочь и подсказать…
За его спиной шумно вздохнул Чурила.
– Вот что, Облом, – молвил сотник, – отпущу я тебя. К мамке иди и к сеструхе, сей овсы и не шали на дорогах. Не твое это дело, парень! Иди! Бегом!
Рыжий вскочил и бросился в степь. Бежал пригибаясь, боялся, верно, что подшутили над ним и выстрелят в спину из винтаря. Упал, исчезнув ненадолго в травах, поднялся, снова припустил бегом.
– Шустряк, – произнес Свенельд. – Пятка только сверкай.
– Я думал, ты его кончишь, старшой, – сказал Чурила. – Кончишь, не помилуешь.
Сотник пожал плечами.
– Нельзя, никак нельзя. Вишь, сестра у него Нежанка! Имя особое, чародейное, от горя хранит… Не поднялась рука.
– Твой не поднялась, у кого другой подняться, – мрачно заметил Свенельд.
Они сели на коней и двинулись дальше, к тихому Дону.
* * *
Нежана – не сестра Облома из Савинщины, а та, что осталась в Киеве, – хлопотала у печки. Хлопоты были пустые – много ли надо женщине и птичке попугаю?… Птица орехов поклюет да яблоко, а ей самой каши хватит. Можно было бы сделать пирог с капустой либо с клюквой, но Нежана давно приметила, что не выходят у нее пироги, когда Хайла нет дома. Тесто не подымается, начинка горчит, корочка пригорает… Вот когда он здесь, при ней, пироги бывают пышными и вкусными, что с капустой, что с ягодой или там рыбой. А без него…
Без него свет не мил, подумала Нежана. Вытащила из печи горшок с горячей кашей, поставила на подоконник остывать, а сама, пригорюнившись, села на лавку. Вспомнила Афанасия, первого своего супруга, и всплакнула, хоть большой любви меж ними не было. Афанасий сын Никитин был мужиком беспокойным, непоседливым, дома бывал редко, а когда такое случалось, не женой-красавицей любовался, а закупал товар и ковал коней для новых странствий. За четыре года супружества в Киеве он прожил едва ли месяцев пять, а в остальное время носило его от Индий и Китая до Северного полюса. Хайло в этом смысле был куда надежнее, особенно с тех пор, как взяли его в княжью охрану. Потому, наверное, что отпрыгал свое в Палестине и Египте и новых приключений не искал. Знала Нежана, что он ее любит до безумия, только сказать о том не может, ибо словам любовным не научен. Зато держит себя в строгости и пьет крепко лишь дважды в год. Мужики Нежаниных подруг пили куда чаще – муж Анисьи, пиит, закладывал после каждой оды, а строчил их по три в неделю, Любавин Кузька, горшечник, пьяным бил крынки, кружки и жену, а мыловар, супруг Калерии, набравшись браги, свалился как-то в чан с горячей вываркой. Так что подруги Нежаны считали ее счастливицей. Она и была счастлива – когда Хайло находился при ней и при князе.