Теперь у меня на струге было два пациента – Ждан не мог ходить, но позволял мне перевязывать его и смотрел отнюдь не злобно. Вероятно, все закончилось так мирно потому, что произошедшее между мною и Жданом было рутинным событием, и обе стороны повели себя так, как предписывали правила. Между нами состоялся поединок, в котором я каким-то образом победил. А раз так – инцидент исчерпан.
Хотя Вяргис предсказывал, что плыть до Киева мы будем два дня, путешествие наше растянулось на целых четыре. На ночь мы причаливали к берегу и располагались большим лагерем. Воины жгли костры и устраивались на ночлег под открытым небом. Лишь Вольдемар ночевал в своем шатре, вокруг которого на ночь выставлялось охранение.
Днем же он плыл впереди своего войска на струге, нос которого был украшен женской головой. Не тремя сразу, как на нашем судне, а одной, но зато что это было за чудище!
Резчик постарался сделать свою деревянную скульптуру пострашнее. Длинные волосы, огромные выпученные глаза, а на голове что-то наподобие рогов. К тому же голова эта была раскрашена: волосы черные, глаза – красные, а само лицо ярко-желтого цвета.
Это была богиня Мокошь – один из самых чтимых идолов. Наверное, потому, что Мокошь считалась матерью любимого бога Вольдемара – Перуна, или Перунаса, громадное изображение которого я сначала видеть не мог – оно занимало на струге много места, но было перевязано материей и скрыто от глаз.
– Вольдемар особенно чтит Перуна, – пояснил мне Ждан, который постепенно во время моих перевязок разговорился. – В наших краях больше доверяют Велесу и Чернобогу, а вот Вольдемар привязался к Перуну. Говорят, это стало так после того, как он вернулся с севера, от свеев и с берегов холодного моря. Что ж, – добавил он, проявив неожиданную для своего возраста и темперамента рассудительность, – воля его… Посмотрим, как будет Перун помогать конунгу Вольдемару, когда мы подойдем к Киеву. Слушай, скажи мне, когда я смогу ходить, – с тревогой обратился он ко мне.
– Не очень скоро, – ответил я. – Дней двадцать еще должно пройти.
Я показал два раза раскинутые пальцы на обеих руках, и Ждан понял меня. Лицо его омрачилось.
– Сделай скорее, – чуть не умоляюще проговорил он. – Если я не смогу участвовать в битве за Киев, то не получу и своей доли. Никто не станет подпускать меня к дележу добычи. Волхв, исцели меня быстрее!
Ждан был родом из Новгорода, и это был его первый дальний поход. Прежде приходилось сражаться только в мелких стычках, когда новгородцы ходили в небольшие походы по собственной земле, отстаивая ее от посягательств многочисленных соседей.
Теперь он намеревался здорово обогатиться в Киеве, и вот такая незадача…
– Ты сам виноват, – попробовал я урезонить его. – Зачем ты полез к моей девушке? Нечего теперь обижаться.
Но здесь наше взаимопонимание заканчивалось самым роковым образом. Этой разницы в подходах преодолеть было невозможно.
– Ты же спал, – недоуменно отвечал Ждан. – И потом, я вечером у костра рассмотрел тебя и подумал, что ты слабее меня. А если так, то девушка должна принадлежать мне по справедливости.
Он сокрушенно покачал головой и сказал:
– Откуда же я мог знать, что ты волхв и у тебя есть вот эта железная палка, из которой ты поразишь меня, как отравленной стрелой. Если бы я знал, то не стал бы отнимать у тебя девушку.
Ну да, в глазах Ждана я был просто чужеземец, то есть человек, которого можно спокойно ограбить или убить, и это в общем-то будет правильно. А девушку у такого отобрать и сделать своей собственностью – это доблесть.
Чем больше я общался с окружавшими меня воинами, тем яснее становилась для меня моральная пропасть, зияющая между нами. По-своему, они даже были довольно милыми людьми, и мы вполне ладили после того, как случай со Жданом поставил все на свои места и мы выяснили, кто есть кто. Нас с Любавой не обижали, даже кормили и вообще не задирали, но я отчетливо понимал, в чем тут причина. Это было лишь потому, что меня теперь боялись из-за железной палки, а еще из-за того, что в глазах воинов я был волшебником – то ли волхвом, то ли знахарем, а может быть, колдуном, способным наслать порчу, уничтожить и вообще постоять за себя. В противном случае все обернулось бы для нас с девушкой гораздо хуже.
Нельзя сказать, что в этом мире не было моральных законов, то есть понятий о добре и зле. Такие понятия были, вот только одна беда: они абсолютно отличались от моих, от всего-всего, к чему я привык и что считал естественным.
Этот мир жил по другим законам. Хорошо быть сильным, богатым, крепким. Плохо быть слабым, бедным и больным. Слабые должны служить сильным, а бедные – богатым, и это правильно, морально. А если слабый не хочет служить сильному, то сильный его убьет и это будет морально, хорошо.
Мы сидели с Жданом возле борта струга и мирно беседовали, поглядывая на прозрачную воду, но если бы тем утром я не догадался воспользоваться ружьем, этот самый Ждан спокойно убил бы меня, а затем еще более спокойно, с чувством правильности совершаемого, вернулся бы к Любаве и изнасиловал ее. А все окружающие его товарищи пожали бы плечами и, скорее всего, никак не прокомментировали бы его поступок. Потому что именно такой поступок казался им нормальным.
– Если ты исцелишь меня быстро, – говорил Ждан, умоляюще глядя на меня, – то я отдам тебе половину того, что будет полагаться мне после разграбления Киева.
Слово «грабеж» не было здесь ругательным, и его никто не стеснялся употреблять открыто. Грабеж считался доблестью, делом настоящих мужчин, лихих воинов и добытчиков. Грабежом жили викинги – те же русы, да и сам великий киевский князь Святослав регулярно и с удовольствием ходил с войском грабить богатый Константинополь – Царьград.
Во время одной из стоянок, когда еще не совсем стемнело, я решил прогуляться по лагерю, тем более что Вяргис тоже захотел пройтись – размяться после целого дня сидения в струге. Бродить по лагерю в одиночку, без провожатого я бы не решился.
Мало ли что может прийти в голову любому из разноплеменных воинов: я не произвожу впечатления богатыря, а это само по себе означает здесь приглашение показать на мне свою удаль…
Ночи были довольно прохладными, люди теснились поближе к кострам. Моя охотничья куртка не согревала, и уже на второй вечер юный Канателень вдруг принес откуда-то две длинные безрукавки из старой потрескавшейся кожи, подбитые кое-где облезшим мехом лисицы. Одну он отдал мне, а вторую Любаве, выразительно посмотрев на нее при этом.
Что означал этот его взгляд? Наверное, Канателень хотел сказать, чтобы Любава обратила на него внимание. А то несправедливо выходит. Он – такой ловкий и сильный парень, отличный воин, а она отдает предпочтение какому-то дохляку вроде меня.