любил подпускать в канву беседы цитаты из себя самого, и ученик должен был непременно узнать их и отреагировать, иначе учитель начинал дуться.
И писал вроде Бронфельд неплохим языком, но: то вдруг слово «гладь» три раза в одном абзаце с описанием пруда, то «увидел, что его услышали», а то и «оглянулся и кинул мимолётный взгляд». Как будто набросал человек текст сходу, а второй раз пройтись по нему уже некогда или просто лень… И с сюжетом такая же история: множество тупиковых неоконченных линий, толпы лишних персонажей, которых невозможно запомнить, а если это всё-таки удаётся, то они тут же исчезают из повествования бесследно. К месту и не к месту вдруг появляется ироничный тон, который заключается в использовании устаревших слов и нарочи́то вычурных выражений, как то: «как то» вместо «например», или «чело» вместо «лоб», или «совершить променад» вместо «прогуляться». А ещё огромные абзацы и бесконечные предложения, сдобренные обилием многоточий…
Как-то ученик поинтересовался, как учителю удаётся так много и продуктивно работать, а главное выдавать на-гора такое количество текста. Тот ответствовал снисходительно:
– Хайнлайн сказал: «Никогда не переделывай, если того не потребует редактор». От себя добавлю: и когда редактор потребует, постарайся не переделывать. Нужно уважать свой творческий порыв. То, что льётся на бумагу из вдохновенного пера – и есть истина. Переделывать потом, сокращать, перекраивать – это всё от лукавого.
И тут же поведал несколько способов обмана редактора:
– Чему хорошему их там учат на филфаках да на литфаках? Умными словесами жонглировать? Симулякр там, парадигма… Он тебе замечаний своих красным навтыкает, а ты парочку исправь, а остальные просто убери, как не было, а исправленные обсуди с ним, да поподробнее. За внимательность поблагодари. Он про остальные и забудет. А то ещё бывает: редактор ка-ак до чего-то доколупается конкретно. Какую-то его психотравму из детства заденешь, наверно, он и уцепится… Поправь, раз просит, специально плохо. Потом ещё и ещё. А на четвёртый-пятый раз самый первый вариант ему вверни… В девяносто процентов случаев прокатывает!
Ещё одной особенностью творчества Бронфельда был неизбывный, первобытный страх смерти. Он объединял все вещи Брона вне зависимости от жанра. Именно от него становилось тоскливо на душе, и хотелось бросить книгу в огонь. Когда Даниэль максимально тактично поинтересовался у сэнсэя причинами появления этой весьма неожиданной для относительно молодого писателя фишки, тот поведал следующую печальную и поучительную историю:
– У меня жутко умирал отец. Долго и мучительно. Лет тридцать. Дело в том, что он смертельно боялся умереть. Умирал от страха перед смертью. Это называется танатофобия. Это началось лет с пятидесяти. Он утешал себя сначала тем, что вот-вот придумают способ продления жизни, потом надеялся на технологическую сингулярность, говорил, что компьютеры сами усовершенствуют себя настолько, что научат человечество вечной жизни… Умер он в восемьдесят два, и с каждым годом по мере приближения к смерти ему становилось всё страшнее и страшнее. Он сохранял ясный разум, но делался всё более раздражительным и сентиментальным. Как-то я застал его плачущим над мёртвым жуком… Папа боялся умереть во сне. Держался до последнего, чтобы не уснуть. Засыпая, вздрагивал, открывал глаза и говорил, что его засасывает какой-то омут… Однажды простудился. У него началась тяжёлая пневмония. Врачи предложили ему погружение в искусственную кому, из которой, предупредили, он может не выйти. Он устроил истерику, натурально, как мальчишка перед кабинетом стоматолога. Сучил ногами и кричал: «Не хочу, не хочу, не хочу!» Когда ему вводили препараты, я держал его за руку. Последние слова его были: «Как же обидно умирать на пороге бессмертия. Живи вечно, сынок.» Из комы он так и не вышел… Он заразил меня этим страхом.
Карлсон требовал подробных отчётов об их посиделках и отказывался называть причину и конечную цель «разработки» объекта. Малыш жаловался:
– Зачем это всё? Два месяца уже по кабакам шляемся, пьём, за литературу трём… Сколько можно?
– А как ты хотел? Чтобы всё сразу. Как в кино? Бывает агент одну тему годами разрабатывает. И в итоге приходит к отрицательному результату. А отрицательный результат он что?..
– Да понятно это всё… Но мне ж книжки его читать приходится. А потом эти его программные заявления бесконечные выслушивать… За что мне это?
– Правильно! Тоже результат, – игнорировал стенания Карлсон. – Читай его, выслушивай, льсти. Выжидай. Расколется.
И непонятно было, что нужно узнать… как «расколется»?..
Даже в будний день в ресторане почти все столики были заняты. В городе было спокойно. Несмотря на ежевечерние обстрелы, рестораны и кафе продолжали работать, правда, не до определённого часа или последнего посетителя как обычно, а до первой сирены.
Напротив сидел молодой человек, ждал, когда его рассчитают, и сосредоточенно грыз ногти. «Не наелся…» – заключил Малыш и пересел на другое место, чтобы не видеть этого дикаря. В этой позиции стал слышен разговор сзади, который происходил на иврите. Максим понимал его лишь частично; для того чтобы досконально уловить смысл, знакомых слов не хватало. Он прилежно, хоть и через силу учил язык; Карлсон говорил, что и продавцу, и агенту нужно уметь вызывать у собеседника доверие, а при помощи переводчика сделать это невозможно – инопланетянам никто не доверяет. Но одного прилежания было недостаточно, нужна была практика, а в магазине, торгующем русской литературой, её было мало…
Чтобы попрактиковать восприятие иврита на слух, Малыш поставил переводчик в режим «Буквальный перевод» и повернул голову к говорящим.
– Смотри, Моше́. Вот эти, которые матрасы делают, они зачем такие сыны шлюх? – вопрошал старческий звонкий дискант.
– Как сыны шлюх? Почему? – вопросом на вопрос отвечал также немолодой, низкий голос. Его владелец в ожидании громко жевал маринованную закуску из цветной капусты, которая стояла на столе как раз для таких вот нетерпеливых посетителей.
– А зачем в матрасе пружины все с острыми концами? А? Ты не думал?
– Нет? Зачем?
– Глупец, подумай! Вот мы с женой уже лет десять как спим аккуратно. Матраса бы до конца дней хватило. Жаль времени… Но всё равно во сне ворочаемся, а пружина ткань трёт… Пять лет матрасу, а выкидывать опять надо, новый покупать. А хороший матрас сейчас две тысячи шекелей стоит, минимум. Сто процентов.
– Ой-ва-вой! Две тысячи шекелей?! Правда?
– А ты как думал, сладкий? Правда! Две, а то и две с половиной тысячи шекелей. Жаль времени… Что им трудно концы у этих пружин загнуть? Наняли бы пару новых репатриантов за пять огоро́т [12] – пускай они их загибают… Специально так делают, чтоб матрасов своих проклятых побольше продавать.