– Нет, отче, не пытались.
– А теперь, сын мой, обрати мысли свои к Высшему Судии! Люди шли к твоему дому с преступными намерениями, но потом передумали… Неважно почему! – священник повысил голос, не давая Мишке возможности перебить себя. – Неважно, по какой причине, передумали и вернулись домой! Ответствуй, как перед Высшим Судией, за что ты их убил?! Женщина – раба Божья Марфа – защищала свой дом и детей! За что ты ее убил? Отрок Григорий пошел за тобой по твоему приказу, значит, не ведал, что творил, и принял смерть лютую – скончался в муках! За что ты его убил?!
«Боже мой, опять та же формулировка: „Превышение пределов необходимой самообороны“! Это никогда не кончится! Ни ТАМ, ни ЗДЕСЬ. Это проклятие, от которого не скрыться и за девятью веками времени! ТАМ я ответил ударом на удар, ЗДЕСЬ я ответил ударом на удар. В чем моя вина? В том, что мой удар оказался сильнее? В том, что не дал ударить себя повторно? В том, что не стал ждать, когда меня надумают убивать еще раз?»
Мишке вдруг начало казаться, что он сходит с ума – события XX и XII веков перемешались и стало невозможно отличить одно время от другого. Он как будто со стороны услышал свой голос в комнате для допросов следственного изолятора «Кресты»: «В яслях, в детском саду, в школе – одни женщины. „Вовочка, не кричи, Вовочка, не бегай, Вовочка, не дерись!“ Если Вовочка все это честно выполняет, то в темной подворотне не он будет защищать свою девушку, а девушка его!!! А потом кричите, что мужиков настоящих не осталось!» Но следователем была женщина. «Вы, Ратников, могли позвать на помощь охрану, вы могли спрятаться под койку». – «Да меня после этого „опустили“ бы!!!» – «Но зато вы не стали бы убийцей!» Следователем была женщина, судьей тоже была женщина…
– За дело он их убил! За то, чтобы его матери не пришлось дом и детей защищать! За то, что воин, порушивший присягу и умысливший против сотника, повинен смерти! За то, что враг должен быть убит, или он убьет тебя!
Мишка даже не сразу понял, что в горнице звучит голос Настены. Лекарка стояла в дверях, видимо явившись на громкие голоса, и, направив на отца Михаила указательный палец, говорила так, словно рубила топором:
– Ты, поп, у них присягу принимал, а теперь клятвопреступников защищаешь! Он, по-твоему, должен был ждать, когда они второй раз напасть надумают? Или тебе обязательно надо, чтобы все в чем-то грешны были? Чтобы виноватыми себя считали? Виноватого легче подчинить, легче рабом сделать! Пастырем себя называешь? А долго ли твое стадо проживет, если у него рога отпилить да собакам зубы выбить?
– Умолкни, женщина! Не ведаешь, что говоришь…
– А ты сожги меня! Как мать мою попы сожгли! За то, что людей лечила, за то, что младенцам на свет появляться помогала, за то, что смерть с порога гнала!
Гордая осанка, твердый голос, уверенный тон, ни малейшего намека на скандальный визг озлобленной бабы. Мишка буквально физически почувствовал, как Настена, одним своим голосом и видом, вытягивает его из водоворота безумия, куда его начало было затягивать.
– Замолчи! Ты не смеешь святых отцов…
– Смею! – Настена притопнула ногой. – Ты, долгогривый, одного парня до горячки довел, теперь за второго взялся? Не дам! У тебя самого смерть за плечами стоит!
– Не тебе, ведьма, предрекать волю Божью…
Отец Михаил вдруг схватился за грудь и зашелся в надсадном кашле, на губах его выступила кровь.
– Ну вот, – Настена сразу же утратила весь свой грозный вид. – Эй, кто-нибудь! Бегите за Аленой, пусть страдальца своего забирает да домой тащит! Юлька, бегом на кухню! Пусть вина с медом смешают да подогреют немного. Ну-ка, дыши аккуратнее, долгогривый, не сжимайся, расслабься, не рви себе нутро, и так, наверно, одни лохмотья там.
Настена заставила священника опереться спиной на стену, что-то подсунула ему под голову, заговорила «лекарским голосом»:
– Тихо, спокойно, медленно… Не тяни в себя воздух, он сам войдет.
Тонкой струею, свежестью светлой, ласковым
ветром раны обвеет.
Силой наполнит и боли утишит. Горести сгинут,
и радость вернется.
Нету болезни, и нету печали – ветром уносит,
вдали разметает.
Жар, что от сердца лучами исходит, грудь
согревает и горло смягчает.
Тело теплеет, покоится мягко, соки струятся
по жилам свободно,
В пальцах, в ладонях тепло тихо бьется, вверх
по рукам поднимается к телу.
Медленно голос мой сон навевает, веки набрякли,
губы ослабли,
Плечи обвисли, грудь чуть колышет…
Мишка почувствовал, что на него начинает наплывать сонливость. Отец Михаил тоже задышал ровнее, расслабился, и, хотя в груди у него еле слышно сипело, приступ, кажется, пошел на убыль. Настена еще продолжала что-то говорить, но смысл слов до Мишки уже не доходил, слышен был только монотонный, успокаивающий голос. Последней ясной мыслью перед окончательным погружением в сон было:
«Ну вот. А говорят, что на меня заговоры не действуют…»
* * *
Разбудил Мишку голос деда:
– Давай, давай! Ничего он не спит, а если спит, разбудим – нечего днем дрыхнуть, на то ночь есть! Михайла! Хватит бездельничать, давай-ка делом займись, мне, что ли, за тебя отдуваться все время?
Мишка раскрыл глаз и увидел, что дед вталкивает в горницу приказчика Осьму.
Нового приказчика привез с собой Никифор и поставил его начальником над Спиридоном и тремя работниками. Внешность у Осьмы была совершенно классической, словно у актера, играющего роль купца в одной из пьес Островского: среднего роста дородный шатен с окладистой бородой и расчесанными на прямой пробор, слегка вьющимися на концах волосами. Глазки маленькие, нос картошкой, губы полные, сочные. Ладошки маленькие, пухлые, с сосискообразными пальцами. Ноги кривоватые и, пожалуй, коротковатые, что делалось особо заметным из-за упитанности тела.
Но на внешности тривиальность и заканчивалась, все остальное у Осьмы было совершенно нестандартным. Начинать можно прямо с имени. Прозвище Осьма было производным от… тоже прозвища – Осмомысл. Прозвища весьма уважительного, свидетельствующего о незаурядном уме. Не был Осьма ни закупом, ни вообще каким-нибудь должником Никифора, а в недавнем прошлом являлся весьма успешным купцом, которому Никифор сам был чего-то должен, но не в финансовом плане, а в морально-нравственном.
Как понял Мишка из весьма туманного комментария Никифора, погорел Осьма «на политике» – каким-то образом «не вписался» в процесс перевода князем Юрием Владимировичем своей столицы из Ростова в Суздаль. Князь Юрий еще не снискал себе прозвища Долгая Рука, но прятаться от него уже приходилось как можно дальше. Так Осьма и оказался в Ратном.