облегчение из-за того, что вы не боитесь меня. А то мало ли, покойник ожил. Восстал из гроба упырь.
Мне, наверно, нужно перестать думать о бестолковом брате и сосредоточиться на чем-то другом.
Как вы спокойны, Женя. Не убегаете, не кричите, как Миша. Это же хорошо, правда? Что вы так замечательно держитесь, когда видите мертвых друзей. Сколько я вас помню, вы всегда были ужасно эмоциональны, а теперь – посмотрите! – спокойны.
Или вам все равно.
Нет, это ерунда, конечно, ерунда. Тогда вы бы в Ташкент не летели – сидели бы в Ростове, или в Москве, или в Одессе с родителями. Вы держитесь просто отлично – вот, вы пожали мне руку, и у вас даже не дрожат пальцы. А когда вы в прошлый раз это делали, то дрожали. Только это пять лет назад было, и я умер через пару часов.
Как же давно это было.
– Честно говоря, – говорите вы чуть смущенно, – я не совсем понимаю, что нужно делать в такой ситуации. Пожалуйста, извините, если я буду вести себя идиотски. Я не нарочно.
– Ну что вы, Женя. Все хорошо. Может, я обниму вас? В последнее время я… скажем так, предпочитаю лишний раз уточнить. Мало ли.
Вы не слушаете, только протягиваете руки, обнимая меня. И вам некомфортно – я вижу, вы ждете возможности отстраниться. Не прикасаться.
Но я не могу.
Не сейчас, Женя.
Пожалуйста.
Я, кажется, цепляюсь за вас и не могу отпустить. Пожалуйста, Женя, позвольте мне обнимать вас еще секунду. Мне нужно совсем немного времени. Только почувствовать, что вы рядом. Поверить, что я нужен кому-то.
Потому, что я, кажется, не могу больше.
Вы тоже не можете, Женя – но я понимаю это только тогда, когда вы срываетесь, цепляетесь за меня и плачете, тихо и горько.
Вы прижимаетесь головой к моему плечу, я обещаю вам, что все будет в порядке – и вы позволяете себе расслабиться и получить облегчение в слезах. И тихо, почти бессвязно рассказать мне о том, как плохо и больно вам было там, и как вы скучали, и как едва выносили пять лет одиночества, и войну…
Наверно, потом вам будет неловко – но я не могу вас остановить.
Не хочу.
Кажется, мне это тоже необходимо. Настолько, что мои глаза тоже заволакивает туманом, и ком стоит в горле, когда я – наконец-то – разрешаю себе поверить, что могу быть все еще нужен тем, кто знал и любил меня в прошлой жизни. Моей семье.
И что я все же дождался вас, Женя – а, значит, дождусь и жену, и дочку, и братьев. Они не отвернутся от меня, не забудут. Они все будут рядом. Нужно только дождаться.
Вы постепенно приходите в себя: отпускаете меня, вытираете глаза рукавом, говорите какую-то ерунду о том, что вам ужасно неловко.
Не нужно, Женя. Все хорошо, и я, даже, кажется, счастлив.
Знать, что вы плачете обо мне.
06.07.1942
Ташкент, ДК Союза Художников
Я. П. Овчаренко (И. Приблудный )
Пианист в гимнастерке рыдал, как девчонка, Ильф обнимал его, утешая. Приблудный смотрел на это круглыми глазами. Потом обошел их как по невидимой окружности и, обнаружив, что и у Ильфа глаза на мокром месте, констатировал:
– Какие все «цензура» чувствительные…. ой! Ты чего?! – локоть Ширяевца врезался Ваньке под ребра. С учетом разницы в габаритах тычок получился весьма ощутимым.
– Заткнись и прояви тактичность, – прошипел товарищ.
Прибудный вытаращил глаза и позволил Сашке отбуксировать себя за колонну. Странно, но над Ильфом и его приятелем больше никогда не смеялся – все «проявляли тактичность», хотя картина была весьма забавной. Ваньку особенно веселил дикий контраст между обычной сдержанностью журналиста и вот этим его идиотски-счастливым выражением лица.
То, что нашлось существо, желающее его обнимать, было удивительно само по себе.
Приблудному вдруг почудился туманный петербургский сентябрь и тонкая, стройная фигура Сережи Есенина у ворот гостиницы: «Чего ты приперся, шельма! Я не хочу тебя видеть! Тоже мне ученик! Не мог на похороны прийти!..»
Настроение испортилось.
– Ладно, пусть их, – проворчал Ванька. – Надеюсь, теперь Илья перестанет страдать, что от него братья бегают, – заметив живой интерес в глазах Ширяевца, он принялся рассказывать.
Краем глаза он следил за Ильфом и его впечатлительным приятелем, стараясь не пропустить момент, когда они успокоятся и пойдут к ним знакомиться. То, что ехидный журналист не оставит эту историю без своих комментариев, было ясно как день.
– …я такой: «и что, по-вашему, он должен был обнимать вас, рыдая?», а он «я понимаю, что он не в порядке, но все же», а я такой «да кому вы нужны», и после этого он закатил глаза и сказал, что счастлив, что я не его брат. И еще какую-то гадость, я не запомнил. А потом весь день ерничал. И в чем же, как говорит Учитель, мораль?
– Не знаю. И в чем?
– В том, что не надо ныть!
На широком крестьянском лице Ширяевца отразилось категорическое несогласие с такой позицией. Мнение Сашки по вопросам морали было давно известно. Но прежде, чем он успел высказаться, Приблудный пихнул его в бок и кивнул в сторону Ильфа – тот перестал цепляться за типа в гимнастерке, достал платок и протирал пенсне. Товарищ в гимнастерке тоже уже не рыдал: стоял и с улыбкой что-то рассказывал.
Приблудный присмотрелся к нему: лет сорок, узкая смуглая морда, раскосые темные глаза и черные гладкие волосы, зачесанные наверх и обнажающие треугольные залысины по бокам головы. Физиономия выглядела смутно знакомой. Даже не столько физиономия, сколько общее впечатление от этого типа. В воспоминаниях Приблудного он постоянно крутился вокруг Ильфа – впрочем, таких воспоминаний было немного, потому, что тогда они едва пересекались.