Дело в том, что Григорий Петрович в отличие от многих и многих был умен и великолепно представлял себе суть и механизм функционирования Советского государства. Почему и не питал никаких иллюзий, жалея только об одном – что семнадцать лет назад сделал неверный, роковой даже шаг, вступив в ВКП(б).
Это помогло сделать блестящую карьеру, он был обласкан доброжелательным вниманием Хозяина, уже после начала «Большого террора» награжден орденом Ленина, но, обладая здравым умом и точным инженерным мышлением, в отличие от более наивных, верящих в «идеалы» людей, все понимал правильно.
В нынешней ситуации, если что, не спасут ни депутатство, ни награды, ни отеческие нотки Сталина, прозвучавшие в его голосе лишь месяц назад: «Такие, как ви, товарищ Шестаков, опора советской оборонной промышленности. Ми вам очень доверяем, но спрашивать будем строго. Ви уж нэ подведитэ…»
После загадочной смерти Серго Орджоникидзе, единственного нелицемерного защитника и покровителя, выжить в бессмысленно-кровавой мясорубке нарком не надеялся. Правда, очень хотелось, и иногда он заставлял себя думать так, как думало большинство окружавших его людей: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны, не запачкан участием ни в каких уклонах и оппозициях. Не зря же ему дали орден и выдвинули депутатом уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит – он взвешен (знать бы, на каких весах), исчислен и признан заслуживающим доверия. На день, на два на душе словно бы и легчало. Но почти сразу же за мигом эйфории становилось еще хуже. Трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Не ему чета – большевики с дореволюционным стажем, члены Политбюро еще двадцатых годов, сидевшие в тюрьмах и ссылках со Сталиным, лично знавшие Ленина.
Моментами Шестаков готов был обратиться и к Господу с мольбой: «Да минет меня чаша сия!» – и тут же с горькой усмешкой вспоминал, что она не помогла даже Христу.
Больше всего на свете Григорий Петрович завидовал теперь соседу по подъезду, капитану дальнего плавания Бадигину, сидящему сейчас не в роскошном кабинете, но и не в Лефортове, а в каюте вмерзшего в арктические льды парохода «Седов», дрейфующего в сторону Северного полюса. И передающему оттуда бодрые радиограммы и многословные очерки в газеты и журналы. Уж он-то, по крайней мере до следующего лета, может не бояться ничего, кроме внезапного сжатия льдов. А это такая мелочь…
…Черкая красным карандашом подготовленный референтом доклад по итогам завершившегося 1937 года, Шестаков незаметно задремал.
А когда проснулся внезапно, как от толчка…
Что-то в окружающем его знакомом мире неуловимо, но сильно изменилось. Настолько сильно, что нарком осмотрелся с недоумением. Кабинет был тот же самый, но чем-то и чужой. Круг света из-под глухого черного колпака настольной лампы падал на разложенные бумаги, на пучок цветных карандашей в косо срезанной латунной гильзе 85-миллиметрового зенитного снаряда, раскрытую коробку папирос и стакан недопитого чая в серебряном тяжелом подстаканнике.
Удивили лежащие на столе руки – крупные кисти, покрытые рыжеватыми волосками и россыпью веснушек, большие золотые часы на левом запястье. Не сразу он сообразил, что руки эти принадлежат ему и что он только что спал, уронив голову на локтевой сгиб.
Григорий Петрович явно не был пьян, он вообще не пил сегодня, но состояние чем-то напоминало то, которое бывает, когда опьянение уже проходит, а похмелье еще не наступило. Или – как если бы его разбудили вскоре после приема пары таблеток люминала. Дезориентированность во времени и пространстве и легкая, неприятная оглушенность.
И почти сразу пришла ледяная ясность мысли и четкость восприятия. Словно близорукий человек впервые в жизни надел подходящие ему минусовые очки.
Он догадался, хотя не в состоянии был объяснить, почему бы вдруг, что арестовать его должны именно сегодня.
Как будто бы совершенно другой человек, непонятно каким образом оказавшийся внутри черепной коробки наркома, подсказал ему это. Человек спокойный, рассудительный и отважный, напоминающий того Гришу Шестакова, каким он был двадцать лет назад, во время своей флотской службы.
За спиной скрипнула дверь. Нарком обернулся. На пороге стояла жена, Зоя, тридцатипятилетняя женщина с красивым, хотя и несколько поблекшим от ежедневно накладываемого театрального грима лицом, в длинной ночной рубашке и наброшенном поверх нее халате.
– Ты почему не ложишься, второй час уже… – спросила она, и не потому, что действительно хотела узнать причину, а так, по привычке, в виде ритуала.
– Не видишь разве, работаю. Завтра коллегия… Иди спи, мешаешь.
Женщина хотела еще что-то сказать, шевельнула губами, но в последний момент передумала, махнула рукой и тихо прикрыла дверь.
На Шестакова нахлынула волна противоречивых чувств – и жалость к жене, и раздражение, и желание позвать ее обратно, излить наконец душу в надежде на поддержку и сочувствие, и опасение, что, признавшись в своих страхах, он даст основание подумать: раз боится – значит, есть за ним что-то…
И параллельно он ощутил нечто вроде ненависти к любимой, в общем-то, жене – при мысли о том, что его вот арестуют, а Зоя станет отрекаться от него, врага народа, на собрании в своем театре клеймить позором… О том, что жену скорее всего арестуют вместе с ним или чуть позже, а сыновей под чужими фамилиями сдадут в детдом, он в своем смятенном состоянии даже не подумал…
«А почему бы тебе не плюнуть на все и не сбежать? – пришла вдруг в голову дикая в его положении мысль. – Нет, на самом деле. Союз большой, где-нибудь в тайге запросто затеряться можно, а там и через границу… – Идея ведь дикая именно для большевика и члена правительства, а для нормального человека? – А если и вправду – прямо сейчас? Деньги и оружие есть. Вызвать служебную машину, еще лучше – такси, рвануть на вокзал или просто на дачу, изобразить несчастный случай на рыбалке – и привет!»
Шестаков дрожащими руками поднес спичку к папиросе. Сумасшедшая идея завораживала. Настолько, что он не сразу сообразил – страх-то исчез! Впервые за месяцы, если не годы. Прошла нудная, как зубная боль, тоска, больше не тошнило, замедлился пульс, спокойным и ровным стало дыхание. Даже намек на выход из безнадежной позиции сделал его почти что другим человеком.
Или – не другим, а как раз самим собой. Тем двадцатилетним юнкером флота, который умел испытывать яростное веселье во время стычек с германскими эсминцами в кипящих волнах Балтики, а чуть позже проявил грозящую смертью изобретательность, выручая арестованного за участие в Кронштадтском восстании друга из лап Петроградской ЧК.