Девушка оставила его вопрос без ответа. Они молча шли под деревьями. Через минуту она обронила:
– Этого было бы достаточно. Остальные слова они знают.
Суворов рассмеялся.
– Что? – спросила Софья. – Я сказала что-нибудь не то?
– То, то, – улыбнулся Суворов. – И куда мы идем?
– А мы уже пришли, – сказала девушка. – Вот беседка, там сейчас никого нет. Здесь так хорошо слушать ночь. Ее слушаешь снаружи, а она начинает шептать изнутри тебя. Вот, садитесь здесь. Помолчим.
Они опустились на скамейку. Георгий локтем соприкасался с локтем девушки и оттого никак не мог прислушаться к голосу ночи, пробуждающемуся в нем. «Может, это и есть голос ночи», – подумал он, слыша, как кровь стучит в висках и колотится сердце.
Минут через десять, когда Георгий перестал слышать все звуки и углубился в свои воспоминания, а может быть, фантазии, когда воображение унесло его в запредельные дали, куда-то на полвека вперед, и он там вот так же сидел с Софьей и прислушивался к…
Софья неожиданно встала и решительно подняла его за руку.
– Я молилась, – призналась она.
– Молились? – удивился Георгий. – За кого?
– За вас, за Лавра, за всех. В такую ночь, когда нет ни звезд, ни луны, ни огней, хорошо молиться за свет в наших окнах и наших душах.
– Вы сюда приходите молиться?
После некоторого молчания Софья сказала:
– Да, хожу. Вы первый спросили меня об этом.
– А вы здесь уже бывали с кем-то?
И опять через долгую минуту молчания:
– Их уже нет с нами. Они там, куда возносятся мои молитвы.
– Простите, Софья. Если хотите, помолчим.
– Нет-нет, – бодро произнесла девушка. – Ни в коем случае! Вот еще! Помолчим. Теперь-то мы и поговорим с вами. Давайте, что вы мне еще не рассказали о столице? Как там университет?
Суворов стал рассказывать последние новости об университете, о театральных постановках, о балете и опере. Незаметно подошли к дому Софьи.
– Жаль, – сказала она. – Такой чудный вечер был.
– Почему же жаль, – поинтересовался Георгий, – если был?
– Потому и жаль. Поднимемся наверх. А то Лавр Николаевич, поди, уже кинжал точит.
Лавр играл в карты и помахал вошедшим рукой.
– Как погуляли? – крикнул он.
– Хорошо, – дружно ответили Софья и Георгий.
– Вижу, – засмеялся Лавр Николаевич. – Как там звезды? «И звезды яркие, как очи, как взор грузинки молодой!..»
– Не правда ли, он хоть отважен и даже безрассуден, мало походит на полководца Суворова? – спросил Георгий.
– На Суворова? – Софья нахмурила бровки. – Вон оно что. А причем тут Суворов?
– Фамилия у генералиссимуса тоже Суворов была.
– Он разве Суворов? Всем он представился как Бахметьев.
Вся комната Надежды Алексеевны была заставлена коробками и ящиками, черными и коричневыми чемоданами с металлическими уголками и без. Мебель орехового дерева соседствовала с допотопными сундуками. Тут же стояли друг на друге большие кожаные саквояжи, вдоль стен – напольные и настенные часы, машинка «Зингер», венские стулья, заурядная этажерка. Всё это располагалось двумя штабелями вдоль стен почти под потолок полногабаритной квартиры. Сверху их накрывали огромное покрывало(пять на пять метров) из плотной, как рубероид, неприятной на ощупь материи и ставший плотным за сто лет когда-то мягкий темно-вишневый чехол от рояля.
Елена давно не заходила сюда. Да, собственно, со дня кончины свекрови. Сколько пыли! Вот уж воистину пыль веков. Она с ужасом представила, что всё это предстоит разобрать и выбросить почти всё на свалку ей одной, так как допускать кого-то чужого к этому мастодонту, конечно же, безумие. «На сколько же мне тут работы, – уныло прикидывала она и понимала, что меньше чем за три недели с архивом ей не управиться. – Придется угрохать весь отпуск. И так уже забыла, когда отдыхала в последний раз. Он, наверное, и был последний».
Елена вспомнила, как три года свекровь, разбитая инсультом, раз в месяц вставала с постели и долго, отказываясь от всякой помощи, пробиралась «коридором древности» только для того, чтобы убедиться, что все коробки и ящики на месте. Она, как краб, шла боком и пересчитывала их, ведя пальцем, сначала по одну сторону комнаты, затем, возвращаясь к постели, по другую. Считала, скорее всего, машинально, так как под чехлами было невозможно установить точное число мест.
– Сорок семь мест, – тем не менее удовлетворенно констатировала всякий раз Надежда Алексеевна и ложилась в постель.
После этого милостиво разрешала поухаживать за собой: подвинуть к стеночке, поправить подушечку, накрыть одеялком, подставить уточку. Она так и называла их ласково: стеночка, подушечка, одеялко, уточка. А к Елене, постоянно ухаживающей за ней, обращалась только по имени-отчеству и на «вы». Она часто изощрялась в фразопостроении: «Ну и что по этому поводу думает лучшая половина Николеньки?»
«Будь у нее вместо кота пантера, давно скормила бы меня ей, – думала Елена. – Когда я стану такой же разбитой и старой, если, конечно, доживу, ни за что не позволю никому ухаживать за мной, ни за что не покажусь им в таком виде!»
Им – кому «им»? Пока свекровь была жива, теплилась хоть какая-то надежда на спасение Николая. Но мать унесла с собой и эту надежду, и его желание жить.
Елене не хотелось думать, что пройдет неделя-другая, и она останется совсем одна, но думалось только это. Усилием воли она все-таки прогнала тягостные мысли. Когда-то это был кабинет Георгия Николаевича. Почти двадцать метров. Вот тут был полукруг черной металлической печи до потолка. Уголь таскали из сараюшки в глубине двора. По широкой лестнице поднимаешься и заходишь в хоромы, где потолки три шестьдесят. Сбоку «темная» комната для прислуги. Ей тогда очень нравилась эта лестница и эти потолки. Чтобы поправить шторы, надо было лезть на стремянку, так как с табуретки на столе было не достать.
Кабинет запирался на ключ. В нем она никогда ничего не прибирала. Вытирала лишь пыль, и то редко, в присутствии Георгия Николаевича. Каждый вечер заносила чай, с предупреждающим стуком в дверь: «Георгий Николаевич, можно, чай?» Обычно тут же следовало: «Заходи, Лёля». Тогда еще стояли стеллажи для книг, а на месте кровати – двухтумбовый письменный стол…
* * *
– Ле-на, – услышала она. Прислушалась. Опять донеслось: – Ле-на…
Когда Елена зашла в спальню, Николай приподнял голову от подушки и недовольно бросил:
– Сколько звать можно?
– Не слышала, прости.
– Там, на этажерке, коробка, – он судорожно ткнул иссохшим пальцем в направлении кабинета. – Папа перед смертью просил маму передать тебе. Она забыла, наверное. Случайно увидел, – Николай уронил голову на подушку, лишившись последних сил.
Елена взяла коробку и прошла в зал. В комнате свекрови, столько лет бывшей то кабинетом, то лазаретом старших Суворовых, ее охватывал ужас при мысли, как много лет прожила она в этом доме в качестве прислуги. Она села в кресло, включила телевизор и, убавив звук, взяла в руки коробку. Понюхала ее, коробка пахла не картоном, не пылью. Коробка пахла розовым маслом.
Она открыла коробку, сверху лежал флакон удивительно тонкой работы в кости, от него и источался этот стойкий дивный аромат старинного масла, которое идет на изготовление лучших духов. В конверте лежало большое письмо.
Елена почувствовала необыкновенное волнение в груди. Ей показалось вдруг, что она слышит голос Георгия Николаевича, видит, как он встает из-за письменного стола, когда она в первый раз вошла в их дом. Было видно, что он еще весь во власти своих мыслей, но природная элегантность и тончайшее воспитание не позволяют ему сидеть, когда в комнату входит женщина. Он был, пожалуй, единственным из всех знакомых мужчин, кто вставал перед нею.
«Дорогая Лёля!» – увидела она первые слова, написанные изящным, как и сам Георгий Николаевич, почерком. Когда она осознала, что эти слова из глубины прошедших лет обращены к ней и что они (как розовое масло) не потеряли своей силы, она зарыдала. Она долго не могла успокоиться, так как ясно представила себе, что очень скоро от этой небольшой, но сложной, таинственной, непредсказуемой семьи останется она одна. Пожалуй, мыслей об одиночестве уже не избежать, как не избежать и самого одиночества.
«Дорогая Лёля! – успокоившись, продолжила Елена чтение. – Сейчас, когда ты читаешь это письмо, меня нет уже сорок дней. Я попросил Надежду Алексеевну передать тебе мой подарок на сороковой день после того, как я уйду от вас…»
Елена с вздохом отложила письмо в сторону и пошла на кухню, попить воды. «Это уж на вашей, Надежда Алексеевна, совести, что не на сороковой день, а спустя шестнадцать лет я держу ваше письмо, Георгий Николаевич, в руках. Бог простит ей, а я давно всем всё простила».
Она выпила большую кружку воды, посмотрела в окно, там играли дети, совершенно бестолково бегая, то слева направо, то справа налево, и вернулась в комнату. От письма шел тонкий аромат розового масла. А может, это от непрочитанных ею слов Георгия Николаевича за шестнадцать лет образовался аромат и пропитал все вещи в коробке? Какой у него четкий, нет, не каллиграфический, но очень четкий, стройный почерк. Такой почерк может быть только у человека, который имеет свою позицию в мире и свой взгляд на мир, который он, не исключено, так никогда и не воспринял как свой.