Мама велела мне принести стакан, но кузины решили во что бы то ни стало напиться из жестяной кружки.
Они стали рассказывать, как по дороге к нам Айрис побежала в траву помаленькому, а подняв голову, увидела, что ее взяли в кольцо любопытные коровы.
– Если бы коровы! – запротестовала Айрис. – Волы.
– Быки, если ты не разглядела, – поправила, опускаясь в плетеное кресло, Уинифред.
Она была самой тучной.
– Ну, быки. Что ж я, быков не знаю? – возмутилась Айрис. – Надеюсь, Уинифред, мебель здесь повышенной прочности. Ну, доложу я вам: у моей бедной машины задний мост совсем просел. Быки! Вот кошмар – уж не знаю, как я панталоны натянула!
Потом они стали рассказывать про совершенно дикий городишко на севере Онтарио, где Айрис даже не разрешила им выйти из машины, чтобы купить кока-колы. Посмотрела на лесорубов и завопила: «Да нас тут всех изнасилуют!»
– Как это «изнасилуют»? – не поняла моя младшая сестренка.
– Фу ты, – спохватилась Айрис. – Портмоне сопрут.
«Портмоне» – диковинное словцо. Мы со старшей сестрой его тоже не знали, но задавать два вопроса подряд нам не разрешалось. Впрочем, я догадывалась, что изнасилование – это нечто совсем другое. Что-то грязное.
– Кошелек. Кошелек отнимут, – сказала мама радостным, но вместе с тем предостерегающим тоном. У нас в доме вольностей не допускали.
Настало время распаковывать гостинцы. Кофе, орешки и финиковый пудинг в жестяных банках, устрицы, маслины, а для папы – фабричные сигареты. Все кузины, кроме Флоры, учительницы из Виннипега, были заядлыми курильщицами. В ту пору курение считалось шиком; но в Далглише его рассматривали как весьма вероятный признак падения нравов. У наших тетушек этот порок выглядел респектабельной роскошью.
Из свертков появились также чулки, шарфики, маркизетовая блузка для мамы, пара крахмальных белых кружевных фартучков для нас с сестрой (возможно, последний писк моды в Де-Мойне или Филадельфии, но полная несуразность в Далглише, где нас все время спрашивали, почему мы на людях не снимаем фартуки). И наконец, двухкилограммовая коробка шоколадных конфет. Долгое время после отъезда тетушек, когда конфеты давным-давно были съедены, мы все еще хранили эту коробку в ящике стоявшего в гостиной комода, вместе с постельным бельем – берегли ее для торжественного случая, которого так и не представилось. В ней остались пустые формочки от конфет, изготовленные из темной гофрированной бумаги. Зимой я нет-нет да и проскальзывала в нетопленую гостиную и утыкалась носом в эти бумажные формочки, упиваясь запахом чуда и богатства; вновь и вновь я читала названия на внутренней стороне крышки: лесной орех, сливочная нуга, рахат-лукум, золотистое пралине, перечная мята.
Кузинам отвели нижнюю спальню и выдвижную кровать в верхней гостиной. Душными ночами они, недолго думая, вытаскивали матрасы на веранду, а то и во двор. Гамак разыгрывали по жребию. Уинифред от жребия отстранили. В доме за полночь было слышно, как они хихикают, шикают друг на дружку, выкрикивают: «Что-что?» Уличных фонарей вблизи нашего дома не было, и тетушки поражались темноте и обилию звезд.
А однажды затянули хоровую песню:
Плеск, плеск, плеск весла.
Лодку качнет на волне.
Речка бежит весела, весела,
Жизнь летит, как во сне.
Далглиш виделся им ненастоящим. Они ездили в центр, а потом рассказывали о причудах лавочников и передразнивали услышанные на улице разговоры. По утрам дом наполнялся незнакомым американским благоуханием подаренного ими кофе, а тетушки интересовались, не осенил ли кого-нибудь план на сегодняшний день. Как-то раз они надумали отправиться в лес по ягоды. Там они исцарапались с головы до ног, перегрелись на жаре, а Уинифред вдобавок запуталась в колючих кустах и стала истошно звать на помощь; и тем не менее они повторяли, что отдохнули на славу. В другой раз им втемяшилось взять у моего отца удочки и пойти на рыбалку. Вернувшись домой, они предъявили свой улов – ершей, которых у нас было заведено выбрасывать в речку. Бывало, устраивали пикники. А то еще одевались во всякое рванье – старые соломенные шляпы, негодные отцовские комбинезоны – и так фотографировались. Они пекли многослойные торты и готовили удивительные фигурные салаты, формой как пагоды и будто усыпанные самоцветами.
В один прекрасный день кузины организовали концерт. Айрис изображала оперную диву. Набросив на плечи снятую со стола скатерть, она послала меня в курятник за перьями, чтобы украсить прическу. А потом исполнила арию Роз-Мари и «Сердце красавицы». Уинифред, заранее прикупив себе водяной пистолет, переоделась налетчицей. Каждому нужно было подготовить какой-нибудь номер. Мы со старшей сестрой выбрали для себя вокал: «Желтую розу Техаса» и Малое славословие. Но всех сразила наша мама: надев папины брюки, она долго стояла на голове.
Днями напролет – а случалось, и ночью – кузины были сами себе и артистками, и зрительницами. Флора, к примеру, разговаривала во сне. Поскольку она была самой манерной и осмотрительной, другие только и ждали, чтобы забросать ее вопросами и вынудить к какому-нибудь позорному ответу. Внушали ей, будто она сквернословит. Говорили, что ночью она села в кровати и сурово спросила: «Куда, черт бы вас подрал, завалился мел?»
К ней я тянулась меньше, чем к остальным, потому что она все время заставляла нас с сестрой решать в уме задачки. «Если семь кварталов можно пройти за семь минут, причем пять кварталов – одинаковой длины, а два других вдвое длиннее…»
– Ой, иди утопись, Флора! – говорила ей Айрис, наиболее языкастая из всех.
Когда озарение их не посещало или жара отбивала охоту к забавам, кузины устраивались на веранде и пили фруктовый пунш, лимонад, имбирную шипучку или холодный чай с вишнями в ликере и кусочками льда, отколотыми от хранившейся в леднике глыбы. Иногда мама украшала для них стаканы, обмакивая краешки во взбитые яичные белки, а потом в сахарный песок. Кузины твердили, что лишились последних сил и ни на что не годны, но в их сетованиях сквозило довольство, как будто летняя жара для того и была создана, чтобы добавлять в их жизнь драматизма.
Но драматизма и без того хватало.
Чего только с ними не случалось в большом мире. Аварии, предложения руки и сердца, встречи с безумцами и стычки с врагами. Айрис могла бы разбогатеть. Однажды в больницу, где она работала, привезли вдову миллионера, безумную старуху в парике, похожем на сноп сена; сидя в кресле-каталке, та прижимала к груди саквояж. В саквояже у нее лежало не что иное, как драгоценности, настоящие драгоценности: изумруды, бриллианты и жемчуга размером аж с куриное яйцо. По прошествии времени только Айрис сумела убедить ее расстаться с париком (который кишел блохами) и отправить драгоценности в банковский сейф. И до того эта старуха привязалась к Айрис, что решила переделать завещание, чтобы отписать Айрис и бриллианты, и ценные бумаги, и доходные дома. Но Айрис этого не допустила. Профессиональная этика не позволила.
– Злоупотреблять доверием нельзя. Медсестра не имеет права злоупотреблять доверием.
Потом она рассказала, как ей сделал предложение один актер, умиравший от распутства. Она разрешала ему прикладываться к бутылочке из-под листерина, потому как это уже не могло ему повредить. Актер всю жизнь прослужил в театре, поэтому его фамилия ничего бы нам не сказала, но Айрис и не называла его по фамилии.
Кто только ей не встречался: важные шишки, знаменитости, сливки общества. Правда, не в самом лучшем виде.
Уинифред говорила, что ей тоже многое довелось повидать. А подлинная натура, неприглядная сущность кое-кого из этих важных шишек и светских львов открывалась при взгляде на их финансы.
Мы жили в конце дороги, тянувшейся к западу от Далглиша, мимо хибарок, вокруг которых носились выводки ребятишек и кур. Дорога шла довольно высоко в гору, а после нашего дома спускалась к обширным полям и лугам с редкими вязами и упиралась в излучину реки. Дом у нас, пусть старый, с облупившимися наличниками, был еще хоть куда: кирпичный, просторный, даром что какой-то несуразный, продуваемый всеми ветрами. Наша мама планировала, как только мы разживемся деньгами, сделать в нем полный ремонт.
У мамы не лежала душа к Далглишу. Ее тянуло к истокам: в городок Форк-Миллс, что в долине Оттавы, где она сама и ее кузины бегали в школу. В тот городок их дед приехал из Англии; тянуло маму и в Англию, которой она, естественно, в глаза не видела. Мама на все лады расхваливала Форк-Миллс: жилые дома там сплошь каменные, административные здания красивые, величественные (не чета, говорила она, строениям в округе Гурон: тут ведь как строят – сложат какое-нибудь кирпичное безобразие, а сверху еще башню водрузят), улицы мощеные, в магазинах к тебе со всем уважением, товары совсем другого качества, да и люди совсем другого круга. Кто в Далглише считал себя важной птицей, был бы осмеян в лучших домах Форк-Миллса. Но в свой черед, столпы общества из Форк-Миллса были бы посрамлены некоторыми семействами Англии, с которыми моя мама состояла в родстве.