Эн Бертран следующий кубок поднял, с кубком Хауберта сблизил, глухой стук из обожженной глины исторгнув.
– А что этот сеньор, – заговорил Хауберт, доказывая, что за нитью беседы следил внимательно и ни одной мелочи не упустил, – отец домны Агнес… Он ведь не позволит такому случиться, чтобы дочь его и зятя из замка выкурили. Как же мы, христианские рыца… то есть, добрые католики, такую богопротивную вещь совершать будем?
Бертран омрачился лицом, свет в глазах его померк – о грустном вспомнилось.
– Эн Оливье, сеньор мой, скончался, – сказал он. – Умер в Святой Земле, благочестивый и отважный муж, каких нынче и не сыщешь. О том дошли достоверные известия. Неужели ты думаешь, Хауберт, что я решился бы нанести ему такое оскорбление, покуда он жив?
– А разве мертвый эн Оливье не будет оскорблен – там, в раю? – спросил Хауберт. Правда, насчет рая он говорил с сомнением, да что с него, наемника неумытого, взять.
– Земные дела не тревожат больше его душу, – уверенно ответил Бертран. – Да и слово я ему дал: не трогать Константина, покуда он, сеньор Оливье, мой господин и крестный, жив будет.
В молчании выпили за душу Оливье-Турка. Воистину – великий человек был.
После же приободрились и о деле заговорили. О расположении Аутафорта, о численности Константиновой челяди, об укреплениях и рвах. И такую осведомленность, такую великую опытность оба выказали, что любо-дорого послушать.
Юк-жонглер на лютне наигрывать стал, под нос бубнить – сочинял что-то. Весело ему. И то правда, не вникать же жонглеру в заботы осады да штурма.
Наконец о том заговорили, что больше всего беспокоило Хауберта: об оплате. Хауберт толстым пальцем перед длинным носом Бертрановым трясти начал и заговорил жарко, с настоящей страстью. Три марки серебром за одного требовал – в год. Византийской монетой.
– Я не могу в деньгах терять, – разливался Хауберт. Многословен стал, малопочтителен. – Сами подумайте, благородный господин. Ну как нам в деньгах терять, когда и дома, в долине Шельды, вечные убытки и никакого прибытку, и дети…
– По всему Лангедоку, поди, – докончил мужлан, что под столом сидел и теперь шумной отрыжкой торопливую трапезу избывал.
Бертран под стол заглянул, мужлана пнул и тем самым выгнал. Велел насчет ночлега узнать и распорядиться.
Мужлан на четвереньках выполз, поднялся, колени поспешно от грязи отряхнул, головой мотнул, мол, понял волю господскую, и пошел, как-то боком забирая на ходу – от конфузливости.
Хауберт все это время с раскрытым ртом сидел – ждал мгновения, чтобы снова в торг войти. И едва Бертран слугу отпустил, вновь заговорил, одышливо переводя дух между фразами.
– И ежели не в безантах, то тогда в ливрах и, стало быть, цена еще повышается…
Тут он наконец заметил, что Бертран глядит на него совершенно трезвыми холодными глазами. И молчит.
Тоскливое предчувствие стиснуло пьяную душу капитана, ибо понял: какие там безанты – насчет ливров разговор пойдет. И не три марки в год, как желательно, а…
А Бертран все молчал. Давал Хауберту освоиться с неприятными мыслями. Хауберт втайне злобился, а на нанимателя глядел с улыбкой, от которой на румяных щеках проступили обаятельные детские ямочки. И улыбался с каждым мгновением все слаще.
Наконец Бертран спросил:
– За что три марки?
– За воина, – ответил Хауберт. Будто о похотливых девицах говорил – такой патоки в голос напустил.
Бертран огляделся по сторонам, «апостолов» бегло зацепил, после снова к капитану повернулся. Бровь поднял. И опять в молчание погрузился.
Хауберта таким манером не пронять. Конечно, это не граф Риго, который, не считая, руку в мешок с деньгами запускает. Но солдаты этому сеньору очень нужны. По сеньору видать.
И пока так вот сидели и друг друга глазами сверлили – один холодно и высокомерно, другой приторно и ласково, – возненавидел Хауберт-Кольчужка Бертрана де Борна всем сердцем.
– Три марки – это за рыцаря. С оруженосцем, двумя слугами, конюхом и тремя лошадьми, из коих одна вьючная и две верховые, – ровным голосом проговорил Бертран, который в расценках разбирался не хуже любого наемника.
– А мои воины… – запальчиво начал Хауберт.
– Конных сколько? – деловито поинтересовался Бертран.
– Четверо, – буркнул Хауберт. Он понял, что проигрывает.
– Две марки за конных и по одной за пеших. В ливрах, – сказал Бертран, поднимаясь из-за стола. Зевнул и крикнул, отвернувшись от капитана: – Жеан!
Вбежал давешний лохматый мужлан. Доложил, что комнаты готовы. Бертран, не обернувшись, пошел из таверны. Юноша-оруженосец за ним двинулся. Жонглеру Бертран свистнул, будто собаке, и тот вскочил с готовностью.
Вышли.
Хауберт еще вина себе налил. И поклялся именем Пресвятой Девы, что разграбит этот Аутафорт и все, что от скупого рыцаря Бертрана ему недоплачено, на месте возьмет. И снова понял, что ничего ему не даст Бертран грабить. Как же, позволит такой Бертран де Борн добро свое разворовывать!
Плюнул Хауберт себе под ноги. Но от затеи с Аутафортом отказываться не желал. Все равно нужно чем-то заниматься, не век же в этой дыре вином наливаться и гадить под себя просто потому, что незагаженных мест в округе уже не осталось.
* * *
Бертран видел, что Итье сердится. Устраиваясь удобнее на соломенном тюфяке, Бертран спросил сына ленивым сонным голосом:
– В чем дело?
Итье помолчал, прежде чем ответить:
– Вы пили с этим… отребьем… И говорили с ним, как с другом… С этим, которого христианские владетели не должны терпеть на своей земле под угрозой отлучения от Церкви…
– А, – отозвался Бертран беспечным тоном. На самом деле он вовсе не был столь беспечен, ибо посещали его разного рода невеселые мысли. – Ну и что?
– Вы, мой отец, сеньор де Борн, – с этим…
Бертран приподнялся на тюфяке, опираясь на локоть. Солома зашуршала. Интересно, водятся ли тут мыши? Почти наверняка.
Итье сидел, обхватив колени. В оконце проникал поздний свет, и Бертран видел тонкий профиль сына. Итье был так похож на него самого, что подчас Бертрану становилось страшновато. Он будто гляделся в собственное прошлое.
– Тем-то мы и отличаемся от простолюдинов, – сказал Бертран вполголоса, словно обращаясь к себе тогдашнему, – что умеем делать все то, что умеют делать они. Например, пить вино, как лошадь воду, или убивать людей. Но мы также умеем делать еще и то, чему они никогда в жизни не научатся. Слагать стихи, ухаживать за дамами, лечить раны, коли ранен соратник или друг, охотиться с собаками и соколами… А еще – выторговывать у грязных наемников выгодные условия.
Итье помолчал.
– Ложитесь спать, сын, – примирительно сказал Бертран.
Солома зашуршала. Итье улегся. Но потом в темноте снова зазвучал его голос:
– Эн Раоль направил вас сюда, потому что хочет вашими руками согнать со своей земли этого Хауберта с его бандой.
– Совершенно верно, – отозвался Бертран, оглушительно зевая.
– А затевать войну с Хаубертом эн Раоль не хочет.
– Вот именно.
– Поэтому он с радостью вешает банду наемников вам на шею.
– Разумеется.
– А как же вы избавитесь от Хауберта, когда все закончится?
Это и была та неприятная мысль, что скреблась в думках Бертрана.
– Настанет пора – избавлюсь, – уверенно сказал Бертран. – Спите.
Сам он уснул почти мгновенно.
Итье же долго лежал без сна – мешало приглушенное хихиканье какой-то местной девицы, которой жонглер Юк где-то совсем неподалеку задрал подол, бессовестно пользуясь ее женской слабостью.
Глава девятая
Грех владетелей Борна
Начало 1183 года, АутафортБертрану 37 лет
Посреди ночи эн Константин был разбужен. Прямо в опочивальню ворвался старый дядька Рено – грохоча сапогами, гремя оружием. От него разило потом и гарью. Нимало не смущаясь присутствием домны Агнес, сдернул с молодого хозяина меховые одеяла, заодно потревожив белую охотничью суку, взятую в постель для тепла.
– Чума на тебя! – вскрикнул эн Константин, хватаясь за одеяло.
– Беда! – только и сказал Рено.
Теперь эн Константин, от сонного забытья очнувшись, и сам слышал: верно, беда. Прямо под окнами.
– Огонь зажги, – велел эн Константин. Вскочил, одеяло на домну Агнес бросил, одеваться стал.
– И госпожа пусть одевается, – присоветовал Рено. – За малым господином Гольфье я послал уже.
– Огня зажги! – заревел эн Константин.
Своротив остывшую жаровню, Рено к ларю бросился, где лучину держали. Под господские проклятия кремнем яростно застучал. Эн Константин, среди холодной зимней ночи в кольчугу облачаясь, так зубами скрежетал, что сам едва искру не высек. Наконец факел запылал.
Домна Агнес, набросив поверх длинной рубахи теплый плащ с рукавами, на мужа вопросительно взглянула. Эн Константин затянул широкий пояс и следом за Рено из комнаты вышел, оставив женщину в одиночестве.