Разумеется, дело было сопряжено с небольшим риском — стряпчие, почуяв конкурента, могли пожаловаться городской страже, — но я не собирался заниматься этим ремеслом долго. Куда более неприятной виделась мне перспектива попасться на глаза судье Гусману — он вряд ли одобрил бы перевоплощение своего будущего зятя в уличного летрадо . Но, поразмыслив как следует, я решил, что главный судья Саламанки вряд ли часто появляется в приемной, постоянно заполненной надоедливыми просителями и истцами.
Решив, таким образом, стоявшую передо мной задачу, я повалялся еще немного на траве, затем с удовольствием искупался в речке и, радуясь приятной вечерней прохладе, направился обратно в город.
Когда я миновал городские ворота, Саламанку уже окутала бархатная майская ночь. В узких, как ущелья, улочках царил почти абсолютный мрак. Лишь изредка в окнах второго и третьего этажей сквозь щели деревянных ставен пробивался слабый желтый свет; то были зажиточные дома, владельцы которых могли позволить себе целые люстры восковых свечей. Я пробирался едва ли не на ощупь, стараясь не приближаться к середине улицы — там были проложены канавы, предназначенные для стока дождевой воды. Увы, помимо дождей, которые в Саламанке выпадают нечасто, эти канавы наполняли всевозможные нечистоты, пропитывавшие ночной воздух непередаваемым зловонием. В темноте ничего не стоило оступиться и угодить в такую канаву; они были недостаточно глубокими, чтобы в них утонуть, но перепачкаться с ног до головы в их содержимом было вовсе не трудно.
Я прожил в Саламанке два года и в совершенстве овладел искусством пробираться по ее ночным улицам, минуя эти отвратительные ловушки. Поэтому к дому сеньоры Анхелы на улице Сан-Себастьян я подошел таким же чистым и свежим, каким покинул живописный речной берег.
Со стороны дом выглядел мрачным и нежилым, но это ничего не означало — просто старая карга экономила даже на свечных огарках. Я взялся за тяжелое бронзовое кольцо, украшавшее массивную дубовую дверь, и трижды ударил им о медную пластину.
Минуту было тихо, затем я услышал шаркающие шаги и знакомый голос подслеповатой служанки Тересы прошамкал:
— Хто это к нам в такую пору пожаловал?
— Открывай, тетушка, — велел я, — это Диего Гарсия де Алькорон.
Тереса загремела засовами. Старая Анхела всегда запирается на десять замков, как будто в ее доме есть что красть. На самом деле все свои сбережения она хранит в монастыре Святого Михаила, настоятельница которого приходится ей дальней родственницей, так что воры могут поживиться разве что поеденными молью нарядами, вышедшими из моды еще в годы правления короля Фердинанда.
— Ах, молодой господин, — воскликнула она, поднеся плошку со свечой почти к кончику моего носа, — что же вы так поздно?
Этот вопрос не требовал ответа. Даже если я возвращался в дом на улице Сан-Себастьян с первыми лучами солнца, Тереса неизменно беспокоилась, отчего я пришел так поздно.
Я улыбнулся доброй старушке и прошел через темный, пахнущий мышами зал к лестнице, ведущей на второй этаж. Тереса, шурша юбками, направилась куда-то в дальние комнаты — видимо, сообщить хозяйке о моем приезде.
В моей комнате было холодно и неуютно. На узкой монашеской кровати лежало тонкое колючее одеяло и жесткая, словно могильная плита, подушка. Я с легкой печалью вспомнил восточную роскошь «Перца и соли».
Затеплив крошечную свечку, стоявшую на кособоком столе, я снял пояс со шпагой и, чуть помедлив, повесил его на торчавший из притолоки гвоздь. Замешательство мое было вызвано странным чувством, кольнувшим меня подобно тонкой иголке: мне вспомнилось, как совсем недавно привычка вешать шпагу у двери едва не стоила мне жизни. Однако, рассудив, что даже если де ла Торре нанял еще парочку убийц, ожидать их нападения в запертом на десять засовов доме вдовы Хуарес не приходится, я уселся на кровать и принялся стаскивать сапоги.
В эту минуту откуда-то снизу донесся металлический лязг — это ударило в медную пластину бронзовое кольцо на входной двери. Спустя несколько мгновений в дверь забарабанили чьи-то могучие кулаки.
Я вскочил и выглянул в окно. Улица перед домом старой Анхелы была залита багровым светом дюжины факелов. Испуганно ржали кони — в толпе было по крайней мере двое верховых. Кровавые отблески играли на металлических панцирях и шлемах.
В первую минуту я был настолько слишком ошеломлен этим зрелищем, чтобы допустить, что толпа с факелами может явиться по мою душу. Иначе я не промедлил бы у окна, разглядывая сборище у дверей — там были облаченные в латы городские стражники, какие-то закутанные в черное фигуры и двое или трое здоровяков в простой одежде и широких шляпах, какие носят крестьяне. Один такой здоровяк держал под уздцы большого вороного коня, на котором возвышался худой мужчина в черном плаще с лицом, прикрытым шарфом.
Знал бы я, кто эти люди и зачем они явились к дому старой Анхелы, — выбрался бы, как кот, на карниз и удрал по крышам куда-нибудь подальше от Саламанки. Хотя вряд ли это прошло бы незамеченным — люди с факелами время от времени поглядывали на мое окно, а под плащами у них, полагаю, были спрятаны арбалеты.
Как бы то ни было, убежать я не попытался. Стоял, как истукан, и смотрел, как незваные гости колотят в дверь. Потом наступила тишина — видимо, добрая Тереса спросила, по своему обыкновению, «хто это в такую пору пожаловал». Грубый мужской голос прорычал ей в ответ:
— Именем Трибунала Священной Канцелярии, откройте!
Меня мгновенно прошиб холодный пот. В ту пору (а может быть, и сейчас) Испания не знала более страшных слов, чем «трибунал священной канцелярии». Ибо за ними скрывалось самое ужасное, самое кошмарное изобретение человеческого ума — святая инквизиция, тайная служба, призванная Католическими королями выискивать и искоренять ересь везде, где только она могла быть обнаружена, и даже там, где ее не было.
Каждый испанец (равно как и иностранец, оказавшийся в пределах власти испанской короны) жил в постоянном страхе, зная, что однажды за ним могут прийти одетые в черное слуги трибунала. Инквизиция была вездесуща; ее шпионы и шептуны сновали повсюду, и даже пируя в дружеском кругу, человек не мог быть уверенным, что кто-нибудь из собутыльников, побуждаемый завистью или обидой, не напишет на него донос.
Считалось, что святая инквизиция — это целительный огонь, который выжигает затаившуюся заразу — скрытых иудеев и мусульман, проникших во все слои нашего общества. К несчастью, для того чтобы попасть в руки инквизиции, совсем не обязательно было быть тайным иудеем-маррано, потомком арабских властителей Испании мориском или выкрестом-конверсос. Даже чистокровный кастилец из благородной семьи, чьи предки сражались с маврами во времена Реконкисты, был беззащитен перед слугами Трибунала, если находились негодяи, доносившие, что он склонялся к ереси или не крестился, входя в церковь. Этого было достаточно для того, чтобы инквизиция начинала расследовать его прегрешения, а любое следствие, как известно, должно заканчиваться изобличением преступника. Оправдательных приговоров по делам святой инквизиции было так мало, что о них рассказывали шепотом, как о внушавших трепет чудесах.