– Может быть, вы убили пленников? Они доверились вам, попросили пощады, а вы… стреляли, резали?
– Н-нет… Да как же! Такого быть не могло. Я же нормальный человек… Но ведь я убил их, я убил обоих! Хоть мы и православное воинство… вроде бы… но ведь «не убий» же сказано! Как же мне…
Из памяти выплывают названия сел и деревень: Становое, Гремячее, Лебедиха, Воронец… Мы гнали «товарищей», они подводили резервы и упорно старались зацепиться за каждую группку изб на нашем пути, но всякий раз случалось одно и то же: бои как бои до самого разгара, до апогея, когда и надо выяснить, кто кого, а потом на их стороне происходил неожиданный слом. Красноармейцы разбегались, бросая оружие, срывая звездочки с фуражек и даже переходя на нашу сторону… Попадались настоящие «твердые» части, из «идейных», но таких было немного. На окраине Лебедихи мы перелезали бесконечные плетни с чугунками и глиняными горшками на шестах, со дворов разбегались испуганные куры… какой-то упрямец садит в нас из окна избы, от взрыва гранаты крыша занимается пламенем, стрелок выскакивает, падает, катается, принимает пулю за пулей, заползает за крыльцо, поднимает руки, стоя на коленях, получает от Вайскопфа штык в ребра… На центральной улице броневик застрял в глубокой луже, пулеметное рыло скосило бельма на горящую избу. Красные ушли. Вдруг из—за броневика выскакивает солдат, прятавшийся там, в тени, от ужаса, как видно, очумевший, мечется от одного проулка к другому – везде наши – бросается ко мне штык в штык, он коротышка, я выставляю металлическое жало как можно дальше, и чужой натыкается на него горлом. Мертв. Как бабочка на булавке. Наверное, я разрезал ему какую-то артерию, кровь хлестала так, что забрызгала мне сапоги. Я закрыл глаза. Я не хотел этого видеть.
Священник смотрит на меня пристально, медлит с ответом. Лет ему на вид столько же, сколько и мне. Худощавый, низкорослый, с аккуратной профессорской бородкой и в очках с круглыми линзами, он больше похож на университетского преподавателя, чем на попа. Такой же, «профессорский» у него выговор. Видно, какой-то серьезный перелом в судьбе заставил коренного интеллигента уверовать и даже принять сан.
– То, что вы сокрушаетесь сердцем, это очень хорошо. Так и должно быть. Помните о своих грехах, скорбите, не позволяйте своей душе свыкнуться с убийством. А сейчас… Вы хотите покаяться в чем-нибудь еще?
– Нет.
Я твердо уверен: разговор наш не окончен. Но у священника иное мнение. Он показывает мне ладонью: пригни-ка голову, духовное чадо… И моя непокорная головушка склоняется. Батюшка накидывает на нее епитрахиль, осеняет крестным знамением и произносит слова отпущения, которые я ни разу не мог разобрать и запомнить. Ведь когда стоишь под епитрахилью, все мысли о другом…
В тот же миг ушли из меня и тоска, и боль, и томление духа. Никогда, ни разу в жизни не пришлось мне быть свидетелем чудес или хотя бы чего-то не них похожего. Все сверхъестественное, все мистическое бежит от моей деревянной натуры, до того нехитро она вытесана. И все-таки одно маленькое чудо положили мне в кошель силы небесные. Всякий раз, когда поп забирает у меня грехи, сию же секунду приходит необыкновенно сильное чувство… не знаю, как назвать… выстиранности, наверное. Словно я лежал-полеживал в стопе грязной одежды, а потом дождался заботливой хозяйки, уж она меня полоскала-сушила-утюжила, и пятна на мне повывела все до единого…
– Останетесь до конца службы?
Хотелось бы, но…
– Извините, батюшка, я солдат. Я могу на другой службе понадобиться.
– Не-ет, так не годится.
– Если рота будет поднята по приказу командования…
– Не утруждайте себя объяснениями, – перебил меня священник, – вас сочтут дезертиром, это я понимаю.
Я развел руками. Добавить нечего.
– И все-таки, раз вы пришли в храм, следует вам и к причастию подойти. Сделаем вот как: я исповедую всех, – он мотнул головой в сторону шести или семи страждущих, – вы уж подождите. А потом напишу бумагу специально для вашего начальства. Как его величать?
– Поручик Алферьев… Денис Владимирович.
– Превосходно. Так вы дождетесь?
– Непременно, батюшка.
Он ободряюще улыбнулся мне.
И я достоял службу до конца. Другой священник, совсем старик, гордо держал перед собой чашу.
– Шире, шире ротик разевай… – ласково сказал он мне. Как ребенку.
Старый поп ловко подцепил ложечкой хлебный мякиш, едва смоченный красным вином – каким неизъяснимым Господним соизволением удалось им тут, в отощавшем Орле, разжиться капелькой кагора? – и отправил его мне на язык, а дьякон протер губы платком.
– Молоде-е-ец…
Я вышел на паперть. Солнышко мне улыбалось, трава сама просилась под ноги, птички пели, по мостовой шоколадно процокала коняга… Хорошо-то как! А? Лучше не придумаешь.
Давешний священник университетской наружности вышел вслед за мной и протянул записку.
– Благодарю.
– Не стоит благодарности. Простите, я хотел бы вам сказать кое-что не в роли церковнослужителя, а как частное лицо.
– Конечно, батюшка.
– Те люди, жизнь которых вы прервали, восстали против Христа и всех его заповедей. Вы бьетесь не просто с армией соотечественников, не просто с людьми, вставшими под какие-то кровавые знамена… нет. Против вас и ваших друзей выступает антихристианская рать, я знаю это точно. А посему вы не могли…
– Да я ведь не… – мне страстно захотелось рассказать ему, кто я такой и какими играми занимаюсь в его времени.
– Извольте не перебивать! – священник осерчал не на шутку. – Вы не могли и не должны были поступить иначе. Понимаете вы это?
Я ошарашенно молчал. Кабы на моем месте стоял настоящий белый доброволец, Алферьев, скажем, или Карголомский, или даже Епифаньев, то лучшего напутствия им и в мечтах бы не представилось. Но на их месте стоял я. Самозванец.
– Батюшка…
– Сергей Сергеевич.
– Да. Сергей Сергеевич… Так ведь есть же старинное правило, еще византийское, кажется: если солдат пришел с войны домой, несколько лет нельзя допускать его до причастия, поскольку он причастен к кровопролитию…
– Вы пришли не к правилу, а ко мне. А я имею власть отпустить вам грехи, и если окажусь неправ, с меня взыщет Господь, не с вас. Подойдите под благословение.
Я повиновался.
Он благословил меня и ушел, кажется, в сердитом настроении.
Тогда у меня шевельнулась мысль: а что ж тут поддельного? Исповедь моя честна, а военная работа, хоть и не красива, но никакой фальши подавно не содержит. Какое самозванство в обыкновенном солдате с трехлинейкой? Смертушка невестится к нему самая настоящая, и сам он меряет судьбу запыленными сапогами, да расходом патронов. Малевича можно скопировать, неудачный эскиз – переписать, а затвор передергивают всегда набело, всегда по-настоящему…