Поручик Успенский, прочтя эти строки, просит внести поправку. Он рассказывал Ольге не анекдот, а всего лишь о том, как он сдавал органическую химию профессору Осипову. Поправку вношу, но, по-моему, это одно и то же.
21 апреля
Три дня не писал. Одолела какая-то странная хворь, когда ничего не болит, но кружится голова и сил хватает только на то, чтобы лежать пластом и смотреть, как над головой чуть колышится белый полог палатки. По-моему, ничего серьезного, нормальное следствие пяти лет войны и трех контузий. Поручик Успенский со мной полностью согласен, но вновь советует мне заняться лечебной гимнастикой и даже приволок какую-то брошюру на немецком языке. Не знаю, признаться, я не поклонник господина Лесгафта, да и сил на это покуда нет.
В лагере, конечно, вновь были какие-то учения, но меня, к счастью, оставили в покое. Зато вчера зашел генерал Туркул, долго советовал мне съездить в Истанбул и показаться нормальному врачу, а потом мы с ним имели беседу по поводу моих заметок. Генерал внимательно ознакомился с ними и не одобрил.
Прежде всего, он назвал меня язвой, очевидно, имея в виду строки, посвященные ему самому. Затем он с порога отверг возможность, чтобы дроздовцы, его «дрозды» могли опустошить мой вещевой мешок. Далее должна была последовать подробная лекция о героизме славной дивизии, но я довольно нетактично поинтересовался у генерала, чей это батальон в полном составе сдался краснопузым, ежели мне не изменяет память, аккурат 10 января прошлого года у Джанкоя. Это был ремиз, и генерал стал что-то говорить о неизбежном падении дисциплины в дни поражений и, наконец, согласился с возможностью форс-мажора с моим вещевым мешком, но при условии, что это был кто угодно, но не первый офицерский полк. На том мы и поладили. Вдогон генерал заметил, что я неточен: на нашем Голом Поле Дроздовской дивизии, собственно говоря, нет, но он командует сводным полком имени генерала Дроздовского. Я с ним согласился, но сослался на то, что здесь все по-прежнему говорят о Дроздовской дивизии, и прежде всего он сам. Впрочем, ежели надо, я готов внести необходимые коррективы.
Затем последовало нечто более серьезное. По мнению Туркула, записки, или мемуары, должны нести воспитательную нагрузку. Он мотивировал тем, что мы, последние свидетели, рано или поздно уйдем, а молодежи прийдется учить историю по большевистским книжонкам. А посему наш долг… Опускаю его аргументы, они очевидны. На это я возразил, что из меня плохой моралист. Генерал возмутился и заявил, что, поскольку я по профессии историк, то обязан… Я с готовностью признал, что я плохой историк, и пожелал генералу написать задуманную им книгу на должном, так сказать, уровне.
Наш малопродуктивный спор прервал поручик Успенский, зазвавший генерала на партию в преферанс. Туркул разделал поручика под орех и потребовал в качестве выигрыша весь гонорар от бессмертного романа о капитане Морозове и поручике Дроздове. Деваться поручику было некуда, и он принялся сочинять очередную главу. Ежели не ошибаюсь, господа офицеры сейчас на пути в Кремль, где они должны похитить иерусалимского барона Бронштейна.
Вернусь, однако, к моему дневнику. Последний день Уйшуньского боя описан там несколько подробнее. Насколько я помню, я сделал заметки как раз в те минуты, когда красные уже выходили на дальность пулеметного огня. Последнее, что я тогда записал, было обещание дать трое суток ареста поручику Успенскому за глумление над непосредственным начальником. Потом я сунул дневник в полевую сумку и взялся за «цейсс».
В общем, веселились мы рановато. Крышка котла была закручена, но в самом котле бурлило вовсю. Не менее шести тысяч красных, сообразивших наконец, что Яков Александрович опять их обставил, повернули назад и на максимально возможной скорости ушли к Уйшуни, надеясь вырваться из Крыма. Их было где-то вдвое больше, чем нас, и хотя артиллерию они уже успели бросить, их было действительно много, умирать им не хотелось, а выжить они могли, только вырвавшись из капкана.
Они шли не колонной, как мы поутру, и даже не цепью. Они валили валом – громадной толпой, увязая в грязи, падая и снова двигаясь прямо на наши пулеметы. Вообще-то говоря, подобная толпа – великолепная мишень, но в такой ситуации это был единственно возможный шанс. Передние падали, но сзади валили все новые и новые, и эта масса, достигнув наших окопов, неизбежно смела бы нас и вырвалась бы на волю. Прямо над ними кружились несколько наших аэропланов, но их огонь только подхлестывал эту ораву. Артиллерия дала залп, и в людской каше образовалось несколько промоин, которые через мгновенье вновь сомкнулись. Они уже были близко, и я мог рассмотреть лица. Это было зрелище не из самых приятных, и я убрал свой «цейсс».
Почти тут же ударили пулеметы первой роты, потом заговорили мои «максимы» и «гочкисы». Дистанция была минимальная, и промахнуться было практически невозможно. Первые ряды упали сразу, но тут же оказались под ногами бугущих сзади. Пулеметы били, били длинными очередями, – очевидно, у пулеметчиков начали сдавать нервы.
Я часто слышал, как поют идущие в атаку. Собственно, мы сами пели про белую акацию, пели дроздовцы про черный «форд», да и красные часто подбадривали себя «Интернационалом» господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь нашу же «Акацию» на свои хамские слова. Признаться, слушать, когда поет враг, не особенно приятно. Для этого, вообще-то говоря, и поют, сие было ведомо еще в древней Спарте. Но эта толпа не пела. Когла ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали… Трудно передать, как это звучало. Но звучало страшновато. Наверное, жажда жизни пробудила у них этот допотопный первобытный ор. Так, вероятно, орали, когда шли на мамонта. Я выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть поближе. Да, это было страшно. Такие лица не бывают у людей, вернее сказать, у людей не должно быть таких лиц… Толпа, топча мертвых и раненых, подкатывала все ближе, и становилось ясно, что нам ее не удержать. Собственно, по мне, пусть себе валили назад, но для этого им надо было убить нас. И тут нам с ними мириться было не на чем.
Эти минуты под Уйшунью я вспоминаю всегда, когда в моем присутствии господа умники начинают говорить о смысле Белого движения. Я тоже умею произносить словечки вроде «братоубийство», «русская кровь» и прочего подобного, но когда перед тобою орда, прущая, чтобы затоптать тебя и твоих товарищей, у тебя есть только один путь – взять в руки винтовку системы господина Мосина. Вот и все Белое движение в самом сжатом виде. Ну, а касаемо «русской крови», я всегда отвечаю, что эта орда под Уйшунью не была для меня ни русской, ни какой-либо иной, китайской, например. Это были бизоны, мамонты, бездушная материя, желающая одного – смерти. Моей, поручика Успенского, поручика Голуба, юного бой-скаута Мишриса и даже бывшего краснопузого товарища Семенчука. И тут уж – кто кого. Кому фарт выйдет, говоря словами все того же генерала Маркова.