Потери у нас были небольшие для обстрела такой интенсивности — командирский танк и одна из самоходок.
— Полку, по мостам справа от села, — скомандовал я, — четные номера — по первому, нечетные — по второму. Огонь!
Настил снесло — колонна встала. И оказалась разорванной на три части.
— Огонь по «Тиграм»! — новая моя команда. «Тиграм» поплохело.
Через минуту от подошедших на семьсот метров тяжелых танков осталась половина.
Уцелевшие «панцеры» прятались за корпусами подбитых машин и били по нам. И, судя по разрывам, по нам стреляли осколочными снарядами, приняв за полевые орудия.
Впрочем, маскировку с нас немцы довольно быстро снесли и перешли на бронебойные.
Это им тоже не помогло, не пробивали они нас с этой дистанции, а ближе подойти не могли. Тут их командир, похоже, запаниковал и начал вызывать поддержку. Артиллерийскую, авиационную и вообще какую угодно. Мы пока вяло перестреливались с «Тиграми», постепенно сокращая их количество. Немецкая авиация к нам прорваться не сумела, «зонтик» у нас оказался крепким. А вот артиллерия начала досаждать, прямым попаданием уничтожила две самоходки. Тем временем возле разбитых и почти восстановленных мостиков оказалась большая часть техники танковой дивизии.
И по этому скоплению людей и машин ударили наши пушки и «катюши».
Внизу, в долине все заволокло дымом и багрово-огненными сполохами, и оттуда на наши позиции хлынула волна людей и танков. Похоже, немцы уяснили, что удара по двум направлениям не получится, и решили прорваться хотя бы на одном. Через нас.
Не вышло. Не сумели они подойти к нашим окопам ближе чем на двести метров.
Духу не хватило идти в лоб на неуязвимые для них машины, которые пробивают их танки навылет. Покатились вниз и на ту сторону долины, прикрывшись дымовой завесой.
Фланговый удар был сорван.
Вовремя, у нас уже кончались снаряды. Во всяком случае, у нас оставался последний снаряд. И то в стволе. Артобстрел почти прекратился, только изредка прилетали «подарки» от дальнобойных орудий. Экипаж я отправил на погрузку боекомплекта, а сам остался в машине. Вдруг какой-нибудь недобиток оживет. В этот момент все и случилось.
Страшный удар встряхнул самоходку, от двигателя через треснувшую противопожарную переборку потянуло дымом. Я попытался покинуть машину и не сумел, тело было как ватное, сознание уплывало. Подумалось: «Сгорю».
Дальше урывками. Вот Тэнгу тащит меня в пролом в борту самоходки, через который в нутро машины льется ослепительный белый свет. Я зачем-то вцепляюсь в ранец со своими вещами, и малыш выволакивает меня вместе с грузом. Вот какой-то, насквозь пронизанный солнечными лучами лес, Тэнгу, поскуливая, волочет меня по траве. И темнота.
Очнулся я в снегу, на хорошо знакомой полянке в Тропаревском лесопарке. Тэнгу лежал рядом со мной, тяжело дыша, но с крайне довольной мордой. А поперек поляны вился наш сдвоенный след, обрываясь где-то посередине. Явно выдавая то место, откуда мы перенеслись в сорок первый. И, судя по состоянию следа, это был тот же день. Точнее, поздний вечер того же дня.
Это был сон? Нет, не похоже. Пришлось срочно доставать из ранца свитер и поддевать его под комбез, убирать в ранец пистолет и ордена. И надеяться, что по дороге домой меня не тормознет милиция. Впрочем, мало ли кто в чем собаку гуляет.
И я пошел домой, догадываясь, какими словами встретит меня жена.
Какими?
— И где ж вы шлялись, кобели мои ненаглядные?
Капитан Мякишев
И вот — опять ночь, опять партизанский аэродром. Снова встречаем санитарный СБ-2, в который загружаем носилки с тяжелораненым командиром. И — сопровождающего в кабину. Только на этот раз Ника не напутствует улетающего, а летит сама. Летт летит — такой вот незатейливый каламбур в голове сонной крутится. А остальное — совсем как тогда, под Ровно. Так и кажется, что опять явятся егеря, — но это вряд ли, на сей раз целый партизанский отряд в охране лагеря стоит.
Привезенные летчиками приказы положили конец нашей сводной группе, с легкостью разметав нас в разные стороны. Ника улетает на Большую землю вместе с раненым танкистом. Рычала и скрипела зубами, но — бумага, видимо, была суровая. Ее ребятишки остаются здесь, обучать диверсионным премудростям партизан и организовывать их должным образом. Оказывается, для них эта операция была чем-то вроде выпускного экзамена. Да уж, тут не спишешь и не схалтуришь.
Я получил приказ выходить пешком со своими бойцами и пакет — с маршрутом движения и попутным заданием по разведывательной части. Там же должны быть пароли и фамилии тех, к кому следовало обратиться после выхода. Но я пока не изучал в подробностях, успею после того, как провожу Нику. Проверил только комплектность и расписался на внешнем пакете, который и вернул летчикам для отчета.
Самолет, оторвавшись от полосы, исчез из виду почти сразу после взлета, оставив после себя только обещание Ники найти и снова встретиться и ощущение того, что сейчас вот закончился важный этап моей, и не только моей, жизни. Закончился, несмотря на то, что мне еще предстоит долгий путь…
Ника
Прошло уже больше двух недель с того дня, как я вернулась в родные пенаты. Теперь я уже это словосочетание говорю без иронии — за долгий год я поняла, что мой дом здесь.
Первую неделю докладывалась, писала отчеты, опять беседовала с ребятами из НКВД — это было необходимо, и я не корчила из себя Зою Космодемьянскую, тем более и сотрудники «кровавой гэбни» были нормальными, адекватными людьми, не строившими из себя «добрых и злых следователей». Мы беседовали долго, иногда целый день с перерывами на обед. Им надо было знать каждый мой шаг, а я с удивлением переосмысливала многие свои действия и слова, понимая, какой же я была еще глупой и наивной, несмотря на почти годовую закалку войной. Просто надо было смотреть так, как смотрят эти ребята, как смотрят тысячи людей Советского Союза — открыто, без цинизма и ложной либерастии. Они хотели освободить свою землю, победить в этой войне, и не было никакого великого «Я», когда каждый твой шаг — это шаг между жизнью и смертью не только тебя, но и всего народа. Они несли ответственность, которую мы, просто говоря, похерили в свои демократические девяностые и либеральные двухтысячные. А эти люди еще говорили «За нами Россия! За нами Москва!» и верили в это. Верили и упрямо, несмотря ни на что, делали так, что те, кто стоял за ними, это чувствовали.
После всех отписок я, наконец, добралась до госпиталя. Ярошенко уже позволили вставать и недолго, минут по пятнадцать, гулять в саду больницы. Даже не гулять, а сидеть и наслаждаться терпким ароматом мира. Тяжелые ранения и не менее изматывающие допросы поставили его на грань, за которую легко можно было перевалить — надо только было не упрямиться и не держать себя, полумертвого, в ежовых рукавицах воли. А он держал. Как и весь советский народ. И заходя в больничную палату, я видела отражение его воли в глазах солдат и офицеров. В глазах докторов. И даже в глазах измученных бессонными ночами медсестер и нянечек. Они упрямо не сдавались, и я знала, что никогда не сдадутся — даже через 60 лет.