Я пожал плечами снова.
— А как Лиза? — спросил он.
— Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа.
— Потому и летели разными рейсами?
— Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то отсрочку, чтобы лететь сегодня… даже не сказала, какую.
— А Поленька?
— И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди, которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду, а на другой — которые думать совсем не умеют. «Почему?!» — «Папа, ну как ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди стали только о еде!» Видишь… Это уже не сказка, это философский трактат уже.
— Ей одиннадцать?
— Тринадцать будет, Ираклий.
— Святой Георгий, как время летит. А Лиза… знает?
— Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь я не ухожу. Вчера так смотрела… И так спокойно: «Отдыхай там как следует, нас не забывай… Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу». Иногда кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда — что и помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и правиль…
— Ш-ш.
Подходила Стася — неторопливо, удовлетворенно, громадная охапка цветов — как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе повыше уха — нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет голову…
— Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется?
— Ты все равно не запомнишь, — ответила она и, не останавливаясь, прошла мимо нас. Вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск. Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз такой стих напал. Но на душе было тоскливо.
— Всякая женщина — это мина замедленного действия, — наклонившись ко мне, тихонько утешил Ираклий. — Никогда не знаешь, в какой момент ей наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать независимость. Но это ничего не значит. Так… — он усмехнулся. — Разве лишь ногу оторвет взрывом, и только.
Я смолчал.
Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда. Перед спуском она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья.
— Что же вы? Идемте.
Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок.
Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу — еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами, скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь может быть безответной? Ираклий… его друзья… «Мои друзья — твои друзья!» Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный свет южного дня — чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она — чужая…
Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я порадовался, как нам повезло — мы были у Джвари только втроем.
Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час назад — роскошный, белоснежный «Руссо-Балт» типа «Ландо», с откидным верхом. Верх убран, дверцы — настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в виде головки Эгле Королевы ужей — наверняка подарок какой-нибудь прибалтийской красавицы — вызывающе доверчиво торчит из приборной доски. Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе.
— Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди?
— Почту за честь, Станислава Соломоновна.
Она протянула мне младенца.
— Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А просто на сиденье кинуть — растреплется.
— Конечно, подержу. Какой разговор.
Ни с одним человеком нельзя встретиться дважды, думал я, одиноко усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает — и вот проходит неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с кем расстался, тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он — иной, он тебя не помнит, и — все сначала. И ведь со мною тот же ад, ведь и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так не честно. Не хочу!
А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем встретился после пятидневной разлуки — честно?
Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро он так устроен: бережный — лжет, Честный — чуть что, рубит наотмашь…
Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала навстречу, как змея.
Прекрасный, нечестный мир.
Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи. Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси.
— Прошу.
Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно беспомощен.
— Прошу и вас.
Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных ворот. Полого вверх в темную глубину сада уходила дорожка.
— Добро пожаловать в приют убогого чухонца.
Забавно, он уже не в первый раз называет так свое родовое гнездо. Я никогда не решался спросить, в чем тут дело. Подозреваю, игра сложилась уже давно, благодаря многолетней фамильной дружбе князей Чавчавадзе с баронами Маннергейм. Корни ее уходят годы, пожалуй, в тридцатые. Вот и Ираклий в свое время долго служил вместе с Урхо. Я с Урхо никогда не был особенно близок, и никогда мне не довелось бывать в его особняке под Виипури, но, думаю, случись такое, у ворот он непременно пригласил бы войти в бедную саклю, прилепившуюся к крутому склону соплеменных гор. Или что-нибудь в этом роде.
Наконец-то тень. Только в саду я понял, как, при всей своей любви к солнцу, с непривычки устал от него. Настоящей прохлады не было, однако, и здесь — сухой прогретый воздух томно играл листвой, колыхался среди деревьев, причудливо катая волны запахов от одного к другому, так что, проходя мимо олеандра или жасмина, мы вдруг ощущали на миг аромат глицинии, а возле глицинии вдруг проносилась струйка тягучей патоки дрока. Хотелось сесть на землю, привалиться спиною к стволу хотя бы вот этой фисташки, зажмуриться и дышать, дышать.