Гражданин Леруа не оставлял меня своей опекой. Я уже успел наслушаться о контузиях, черепно-мозговых травмах и всем прочем, имеющем, по мнению ротного эскулапа, ко мне самое прямое и непосредственное отношение. Спасало одно — лекарств в саквояже этого медицинского светила давно не водилось, а посему мне рекомендовался лишь полный покой, что меня вполне устраивало. Вначале я посчитал небритого лекаря полным олухом, но потом понял — гражданин Леруа не виноват. Со стороны я действительно похож на контуженного. Я решил не спорить — пусть все идет своим чередом…
— Гражданин Шалье, вы не спите? Проще всего было ответить: «Сплю», а еще лучше — промолчать, но, похоже, нечистый решил дернуть меня за язык.
— Нет. Наверно, на всю жизнь выспался. Это чистая правда. Спать совершенно не тянуло. Хотелось просто лежать, глядя в небо и ни о чем не думая. Но поговорить стоило, ведь лейтенант может что-нибудь знать о «Синем циферблате»…
— Я хотел у вас спросить. Мы тут с ребятами… то есть с гражданами разговаривали…
Я уже давно приметил любопытную подробность. «Синие» называли друг друга исключительно на «ты», как и положено истинным голодранцам-санкюлотам. Мне же все, включая лейтенанта, говорили «вы». Похоже, тут не обошлось без той бумаги, что ныне, вновь сложенная вчетверо, лежит в кармане моего камзола.
Толстая желтоватая бумага с отогнутым краем. Большие неровные буквы. «Французская Республика, Единая и Неделимая… Комитет общественной безопасности… Именем Республики… Всем военным и гражданским властям… Предъявитель сего, гражданин Жан Франсуа Шалье…»
— Так они меня спрашивают… Только поймите меня правильно, гражданин Шалье…
В голосе лейтенанта слышалась неуверенность, и я его хорошо понимал. Ибо Жан Франсуа Шалье, национальный агент, посланный от имени Республики, Единой и Неделимой, с важным и секретным поручением и имеющий право пользоваться всеми видами транспорта, равно как изымать в свою пользу любые суммы из гражданских и военных казначейств, мог понять лейтенанта и неправильно, а в этом случае сына мебельщика не защитит и вся его рота. Порукой тому подписи, стоящие под последней строчкой удостоверения. Страшные подписи, способные лишить дара речи даже лейтенанта из Сен-Марсо: Робеспьер… Вадье… Шовелен… Амару… Бийо-Варенн…
— Разговоры у нас идут, гражданин Шалье… Давно идут, еще с лета. Будто в самом Конвенте… Ну плохо, в общем…
— Плохо? — Я чуть не рассмеялся. С чего это в сатанинском логове будет хорошо?
— Будто измена там. И не просто в Конвенте. Говорят, в каком-то из комитетов…
Я даже привстал от неожиданности. Плохи, похоже, дела у Единой и Неделимой, если о таком болтают лейтенанты!
— Ведь что получается, гражданин Шалье! Мы уже восьмой месяц воюем, сначала в Бретани, потом у Лиона. Считай, десятки деревень прошли, если не сотни. Хлеба-то везде — завались! Урожай в этом году — девать некуда! А в Париже хлеба нет. Вот отец пишет — очередь с вечера занимают, и то не каждому хватает. И разве это хлеб — серый, с отрубями…
Я чуть было не ляпнул, что гражданам санкюлотам отруби в самый раз, но вовремя прикусил язык. А действительно, почему?
— Париж — большой город, — начал я осторожно. — Крестьяне напуганы, не спешат везти хлеб. Кроме того, не все хотят продавать хлеб по «максимуму»6…
Лейтенант помотал головой:
— Я с крестьянами говорил… Многие хлеб в Париж везут, а он — как сквозь землю. Это первое… Потом осел этот…
— Осел?!
Мне показалось, что я ослышался, но Дюкло тут же повторил:
— Осел, гражданин Шалье. Когда мы из Нанта уходили, местный представитель — гражданин Каррье — праздник устроил. Ну процессия, песни — все как обычно. А потом смотрим — впереди осел идет. Гражданин Каррье приказал на осла епископскую митру надеть, а к хвосту Библию привязать…
Я прикрыл веки, чтобы этот парень не заметил мой взгляд. Жаль, что я мертвый…
— Там же все верующие, гражданин Шалье! Как же так можно? Потом гражданин Каррье приказал на площади иконы сжигать и книги священные. В Нанте церкви все закрыли… Вы бы видели, как женщины плакали!
— А мужчины уходили в отряды Шаретта и Рошжаклена7, — не сдержался я и понял, что когда-то уже слыхал об этом. И об осле, и о закрытых церквах, и об арестах священников…
— Мы хотели в Париж написать, в Конвент. Ведь это провокация, хуже не придумаешь! А потом пришел «Монитор» из Парижа… Так там такое же гражданин Шометт8 устроил. И совсем недавно — в Лионе. Я даже к гражданину представителю Фуше9 ходил, а он мне сказал, что это борьба с фанатизмом. Какая же это борьба?!
Я с интересом покосился на лейтенанта. А парень неглуп!
— Гражданин Фуше приказал все часовни и церкви при кладбищах закрыть. А потом собрать Библии, требники — книги, в общем, — и на могиле Шалье10 сжечь…
Наши глаза встретились, и рот лейтенанта удивленно открылся. Я поспешил усмехнуться:
— Не родственник. Однофамилец.
Гражданин Дюкло, тут же успокоенный, кивнул, но я знал, что солгал этому парню. Точнее, сказал лишь часть правды. Я, конечно, не имел никакого отношения к безумному Шалье, вождю лионских якобинцев, которому отрубили голову двенадцатью ударами тупого топора. Но тот Шалье, чей документ спрятан у меня в кармане, был его двоюродным братом. Подумалось и о другом: такое «родство» может пригодиться…
Тут лейтенанта отвлекли — что-то случилось с одной из повозок, — и я был избавлен от необходимости отвечать на его скользкие вопросы. Хотя для себя я уже давно дал ответ. Конечно, никакой измены в Конвенте нет. Если не считать того, что все эти «граждане представители» — цареубийцы и преступники, чье место — рядом с гражданином Шалье Лионским, которого добрые горожане отправили на плаху. И чем больше Единая и Неделимая будет совершать подобное, тем лучше. Глаза откроются. Они уже открываются…
Эти дни, проведенные в повозке на старом колючем сене, позволили привыкнуть к нелепому ощущению — мертвеца среди живых. Я уже знал, что со стороны кажусь вполне обычным человеком. Я сменил залитую кровью рубашку и попытался очистить плащ и камзол. Те, кто нашел меня, после некоторого раздумья пришли к выводу, что я был контужен в бою у дороги, где какой-то «синий» отряд столкнулся с бойцами армии Святого Сердца. Меня попытались вынести из боя, но те, кто меня нес, были убиты — или ранены, — и кровь их залила меня с ног до головы. Такая версия всех устроила, и я, конечно, не спорил, хотя знал, что эта кровь — моя. Носить покрытый засохшей кровью камзол было неприятно, но я не спешил расставаться с ним. Камзол был частью меня — прежнего, настоящего, того, кем я был. А тот, кем я был прежде, похоже, отличался предусмотрительностью.