Посидев с полчаса над книгой, раскрытой на «золотой» странице, Николай Ильич решительно поднялся и вышел из квартиры. Через минуту он уже катил по обледеневшим улицам на окраину города, где жил один из его хороших знакомых, нумизмат Георгий Конькевич, а в просторечии — Жора Борода.
* * *
Поднимаясь в полной темноте по воняющей кошачьей мочой скрипучей деревянной лестнице двухэтажного засыпного дома, одного из тех, которые в народе весьма точно именуются клоповниками — детища первых послевоенных пятилеток, — Александров пару раз наступил на нечто столь мерзкое, что о его природе даже не хотелось думать, едва не раздавил кого-то живого, шарахнувшегося из-под ноги с хриплым звуком, довольно смутно походившим на мяуканье, и в довершение всего, пребывая в расстроенных чувствах, едва не пал жертвой хозяйской безалаберности. Забывшись, милиционер сунул руку в дыру с торчащими оттуда электрическими проводами, имеющую место быть на том самом месте, где в домах приличных обычно устанавливают звонок. Чертыхнувшись очередной раз на безнадежного разгильдяя, Николай брезгливо, но настойчиво, насколько это было возможно при наличии под кулаком относительно мягкой поверхности, громко постучал в дверь, обитую, как он помнил по прошлым визитам, дерматином, потерявшим от времени эластичность, порыжевшим и облупившимся, грязным и продранным во многих местах. После этого он приготовился терпеливо ждать проявления признаков жизни, так как квартира сталинской эпохи отличалась обширными и запутанными, как лабиринт, коридорами, доставшимися в наследство от бурного коммунального прошлого...
Хозяин, однако, вопреки ожиданиям, распахнул дверь сразу, как будто ожидал стука весь день.
— По какому поводу, г'ажданин начальник, те'вожите бедного ев'ея? — Георгий в своей обычной манере паясничал, изображая местечковый акцент.
Проделывал он это довольно бездарно, так как, во-первых, родился, вырос и закончил довольно престижный технический вуз в Ленинграде, попав в заштатный Хоревск по распределению, хронической невезучести и вообще чистому недоразумению, как он сам любил выражаться, а во-вторых, никаким евреем, судя по документам, которые капитан Александров имел возможность изучить вдоль и поперек, не являлся. Смена национальности, равно как и фамилии ("в девичестве Конькевич имел вполне славянскую фамилию Коньков, а родителей его звали Геннадием Сергеевичем и Светланой Владимировной), по мнению Николая Ильича, была своеобразным протестом против общего идиотизма окружающей жизни скромного инженера, недотягивающего, по робости характера, до открытого диссидентства. Капитан, разделяя, в общем, взгляд «еврея по собственному желанию» на социалистическую действительность, объективно данную нам в ощущениях, подыгрывал Жоре как мог.
— С обыском мы к вам, гражданин Конькевич. Люди говорят, опять вы к преступному прошлому вернулись — валютными ценностями балуетесь. Золотишком там, серебришком...
— Побойтесь бога, г'ажданин капитан, ничего нет, обыскивайте пожалуйста! С девяносто пе'вого ничего не де'жу. Не ко'ысти ради, а исключительно честным т'удом накопленные...
Оба захохотали, довольные друг другом...
Дело в том, что познакомились они в памятном девяносто первом году, когда в область сверху была спущена очередная людоедская директива на поголовные обыски у нумизматов, фалеристов и прочих коллекционеров, которые потенциально могли хранить у себя изделия из любых драгметаллов: серебра, золота (не говоря уже о, страшно сказать, платине!) и прочие имеющие историческую и культурную ценность вещи. Хотя конечно же все понимали, что вся эта возня является не чем иным, как очередной кампанией, организованной для изыскивания местных резервов валютных средств, как никогда необходимых государству (интересно, когда они не были необходимы?).
Параллельно с операцией «Червонец» в Хоревске и в Челябинской области вообще с большим размахом проводились операции «Доллар» и «Антиквар», поэтому, естественно, обыски у всех известных коллекционеров дисциплинированно провели и монеты, в основном серебряные полтинники и рубли царской чеканки да десяток-другой золотых червонцев, изъяли, ни дел валютных, по крайней мере здесь, не возбуждали. Месяца через два, когда в Москве подвели предварительные итоги и осознали, что многоголосый вой, поднятый по данному поводу на Западе, жалкой драгоценной мелочовкой, собранной по стране, не окупить, в очередной раз было громогласно объявлено о перегибах на местах. Сам «дорогой и любимый» уделил этому обстоятельству пару слов в своем ритуальном субботнем выступлении по ящику. На места срочно разослали соответствующие директивы, отменяющие предыдущие. Согласно «принципу домино» личные дела непосредственных исполнителей, в том числе и Александрова, тогда уже капитана, украсились выговором, правда, расплывчатым и невнятным, дальнейших горизонтов существования не особенно омрачавшим. Монеты, пылившиеся в сейфе, велено было вернуть с извинениями, что и было проделано с готовностью...
Конечно, задним числом пострадавшие, переведя дух, высказали множество обид, недовольства и прямых упреков. Вообще выслушать пришлось немало, но большинство нумизматов, в душе уже распростившихся со своими сокровищами, отнеслись к акции с пониманием, а с Жоркой, пострадавшим, кстати, чуть ли не больше других, капитан даже подружился. Оба они были холостяками, хотя по-разному — Николай недавно, а Конькевич принципиально, — и с тех памятных пор время от времени встречались, дабы «раздавить полбанки» и посудачить в непосредственной обстановке. Попутно Александров использовал Конькевича в качестве эксперта на общественных началах, поскольку Жорка обладал поистине энциклопедическими знаниями в области нумизматики, фалеристики, науки о бумажных денежных знаках — бонистики, да и истории вообще, хотя ни о каком стукачестве и речи не шло — стал бы Николай травмировать ранимую психику потомственного интеллигента подобными предложениями! Не прямой наследник Железного Феликса все-таки...
Лысоватый, щуплый и очкастый Жорка при всей своей внешней невзрачности, чуть ли не уродстве, бабником тем не менее являлся непревзойденным. Что женщины, причем в большинстве своем статные, красивые и внешне неприступные, находили в этом очкарике, Александрову было совершенно непонятно. Высокий и, как сам небезосновательно считал, не лишенный мужской красоты Николай Ильич в общении с женщинами почему-то всегда робел и практически терял дар связной речи. Хоревский казанова, множество раз не особенно успешно пытавшийся втянуть его в свои сексуальные авантюры, непременно злился и обзывал милиционера импотентом с плоскостопием, который «ни в п..., ни в Красную Армию»...