- Здравы будьте, люди православные. У кого бы нам здесь пристать? Путь еще нам дальний, надо бы переждать жару дневную.
Выступил вперед старый священник и, приветливо глядя на молодого ратника, молвил ему:
- Добро пожаловать ко мне в избу. Вон она там, рядом с церковью; найдется чем угостить дорожных людей…
В уютной горенке сидел у старого священника молодец заезжий. На простом столе белом, липовом, гладко обтесанном, стояли деревянные чашки с деревенской брагой и с медом душистым; лежал около и свежепочатый каравай хлеба ржаного. Утомясь с дороги дальней, отдал молодец честь угощению незатейливому, ел и пил он вволюшку; а старец разумный вел с гостем заезжим беседушку: по сердцу ему было поговорить с человеком бывалым, расспросить, что на святой Руси делается да творится. Поведал ему гость случайный, что с самой он Москвы златоглавой в новгородскую сторонку заехал, что родом он из детей боярских, что звать его Данилой Адашевым.
- За каким же делом выехал ты в путь такой дальний? - спросил гостя старый священник.
- А еду я с грамотою от князя Юрия Васильича Глинского к воеводе новгородскому, - отвечал Адашев, и тяжелый вздох колыхнул его грудь молодецкую.
Приметил тот вздох старый священник и спросил он гостя голосом любовным, глядя в очи его прямые и смелые:
- Чего же ты вздыхаешь, чего кручинишься? Иль наскучила тебе дорога дальняя, иль на Москву домой тебе хочется?
Поглядел и Данила Адашев на священника; сразу почуял молодец, что нечего ему перед старцем добрым таиться, что можно ему всю душу открыть, не опасаясь.
- Нет, отче, не тянет меня опять в Москву! Все я тебе поведаю: больно уж ты мне по душе пришелся… Мало теперь на Москве хорошего: плачется народ православный, тяжко ему живется! С весельем пустился я в дорогу дальнюю из Москвы-матушки, что стенает теперь, как вдовица печальная. Далеко ты живешь от города стольного, отец святой, и не ведаешь ты ничего.
- Дивишь ты меня, молодец! - отвечал ему старец. - А я-то мыслил, что под царем молодым весела и счастлива Москва златоглавая. Дошла до нас весть о браке царском: из доброго боярского рода взял он супругу себе… Вышел он уже из лет малых, не нужно ему теперь советников да пестунов непрошеных; сам он своими очами царскими разглядеть сумеет, где добро, где худо…
Еще глубже вздохнул Данила Адашев.
- Эх, кабы так было, отче! Мне-то все дела московские ведомы: есть у меня брат старший, в хоромах государевых службу несет… Частенько приходит он домой невеселый и скорбный, и много я от него худого слышу про то, как обошли государя юного советники недобрые…
- Кто же те советники? - спросил старый священник, качая головой седою на речи гостя своего московского.
- А те советники - ближние люди государевы. Чай, слыхал ты, отче, про князей Глинских? Близко они к царю стоят, и слушает их во всем царь… А те князья Глинские корыстны и жестоки…
- Слыхал я о том, молодец, да уж чаял, что теперь их воля миновала.
- Нет, отче, в прежней силе они остались; всех же более слушает юный царь князя Юрия Васильича. Ни в чем князю Юрию отказа нет, вершит он, как хочет, по всей Руси великой. Все воеводы, наместники - ставленники князя Юрия… Иль не слыхал ты, отче, про наместника псковского, князя Турунтай-Пронского?
- Как не слыхать, Псков-то от нас недалече…
- Великий лихоимец и мучитель князь Турунтай-Пронский, истомил, измучил он псковитян вконец… Не стерпели они, послали царю челобитье… Да не тут-то было!
Князь-то Турунтай-Пронский князю Юрию Глинскому друг и свойственник… В селе Островке то было. Предстали перед царем псковитяне-челобитчики, на колени перед ним пали, плачут истошными голосами, о защите молят… А князь-то Юрий позади царя юного стоит, шепчет царю на псковитян всякую напраслину… И разгневался тут царь Иоанн Васильевич, грозно закричал он на псковитян: вы-де лжецы да мятежники, вы-де наместника своего обнести замыслили; поделом он вас карает… Ждали уже псковитяне смерти неминучей: никто из них не смел и голоса подать, все перед царем ниц попадали… Бог весть, что бы тут сталось, да как раз в это время из Москвы гонец примчался. Оповестил он государя, что беда приключилась: с собора большой колокол - благовестник церковный упал… В ту пору оставил царь Иоанн Васильевич псковитян, на коня вскочил и в Москву помчался…
Скорбно чело наморщив, слушал старый священник гостя московского, а как сказал тот про колокол соборный, перекрестился в испуге старец.
- Ужели колокол упал? Ведь то примета недобрая!
- Да и впрямь вышла она приметой недоброй! - ответил гость московский. - С той поры начал царь Иоанн Васильевич на остальных бояр гнев держать, невзлюбил он боярина Федорова Ивана Петровича, князя Юрия Темкина, боярина Нагого да и дядю царицыного Григория Юрьевича Захарьина… Не стал он тем добрым боярам веры давать, не стал их слушать, одному злому советчику внимает он теперь - князю Юрию Глинскому… А князь Юрий учит государя юного немилостивым быть, распаляет его на гнев и опалу… Вот хоть бы я теперь, отче, зачем к воеводе новгородскому послан? Везу я грамоту от князя Глинского, а что в той грамоте, хоть не читал, а знаю! Как позвал меня князь Юрий и грамоту отдавал, похвалялся он боярам-приятелям, что наказ шлет воеводе: не щадить новгородцев мятежных и никакой воли им не давать… А пошлют новгородцы челобитье царю - то же с ними будет, что и с челобитчиками псковскими… Таковы-то дела на Москве, отец святой!
Долго молчал старый священник; скорбно стало лицо его благостное, омрачился взор его светлый, и подметил заезжий молодец, что слеза горючая упала на его бороду седую…
- А я-то, грешник, ничего не чаял! Экая беда настала на Руси святой! А скажи мне, молодец, ужели нет близ царя советчика доброго из духовных, коли миряне греху предались? Чай, духовник царский мог бы юного государя наставить.
- Есть у царя юного духовник, - отвечал тихо Данила Адашев. - Да тот духовник сам в мирское дело вмешался: стал князьям Глинским перечить и царя молодого на гнев наводить… Только не одарил Господь его кротостью и разумом светлым; сильно он царю Иоанну Васильевичу докучает, и не любит его юный царь, и не слушает…
Еще более запечалился старый священник. Не стал он дальше сына боярского ни о чем спрашивать; да и сам Данила Адашев долгой беседою притомился; сказалась и дорога дальняя.
- Ну, отец святой, вдосталь мы с тобой наговорились; теперь и отдохнуть нехудо.
Указал старый священник гостю московскому на лавку широкую и молвил ему радушно:
- Отдохни, добрый молодец, а я коней твоих покормить велю, чтобы легче им было опять в далекий путь пуститься.
Сказал Данила Адашев старому священнику спасибо за хлеб, за соль, улегся на лавку и скоро сном забылся.
Когда жара спала, разбудил старый священник гостя молодого, и живо собрались путники в дорогу. Поцеловал сын боярский руку у пастыря доброго, вскочил на коня, и умчались московцы втроем по дороге новгородской. Проводил их старик взором задумчивым, вослед им перстами бледными святой крест сотворил… А потом надвинул он на кудри свои белые шляпу ветхую, взял посох простой деревянный и медленными старческими шагами вышел из села. Направился старик по берегу волховскому; то взбирался он на холмы крутые, то проходил мхами болотными, то в песке прибрежном вязли ноги его… Долго шел старый священник, совсем уже село скрылось, совсем уже безлюдные места пошли. Вот зазеленела впереди горка высокая, частым березняком поросшая, поднималась та горка как раз над быстриной реки привольной, Волхова глубокого, крутым песчаным обрывом заканчивалась она с речной стороны, а с других сторон примыкали к густому березняку молодые свежие рощицы: были в них и осинник, и ольха, и сосна, и ель, и всякий кустарник ягодный. Знал, видно, старец тропку тайную, что вела через заросль частую на самый верх горы высокой. Где нагибаясь, где посохом ветви отклоняя, пришел он в самую гущу леса березового, еще малость вперед двинулся - и открылся перед ним у самых ног его обрыв песчаный, береговой. Стоял старик на малой полянке, в траве сочной, укрытый, как шатром живым, навесом листвы свежей. Прямо перед ним темнел вековым бором берег противный, пенились и сверкали на солнце быстро бегущие волны речные, доносились их журчание да щебетание птиц лесных…
Была эта полянка любимым убежищем старого священника, когда донимали его мысли скорбные, когда печаль глубокая за грехи мира сего отягощала сердце его благое.
В такие дни подолгу просиживал старец на обрыве своем любимом, молился в безлюдье лесном, взывал от немощи своей земной к Господу. Никто никогда не тревожил здесь старца, и сам про себя именовал он это место укромное своей моленной тихой.
На сей раз пришел старый священник в убежище лесное, обуянный скорбью великой, никогда не испытанной… Речи гостя заезжего не давали покоя старику; мысли горестные одна за другой пробегали в его голове многодумной… Без молитвы обычной лег он на траву шелковистую, густую и, глядя на красоту мира Божиего взором невидящим, предался печали глубокой…