К тому же к своим двадцати годам он успел пройти хорошую школу. Дадьязмачем Тафари стал в четырнадцать лет, получив под свое начало округ Тара-Мулета; через год, после смерти отца, император Менелик доверил ему более крупную провинцию Селаге, а затем Тафари стал главой крупнейшей эфиопской провинции Харар, которой при жизни управлял его отец рас Маконнын.
Тафари довольно прилично говорил по-французски, но пользовался услугами своего переводчика — видимо, для солидности. На просьбу о пропуске, несмотря на полученный подарок, он ответил, что без приказания из Аддис-Абебы ничего сделать не может. Коленька тут же ехидно посмотрел на Гумилева.
— Коленька, выйди подышать воздухом, я хотел бы поговорить с дадьязмачем приватно, — мстительно сказал Гумилев на русском, извинившись предварительно по-французски перед Тафари. Коленька раскланялся и вышел, обиженный.
— Вы напрасно отослали своего юного спутника, — мягко сказал Тафари. — Без приказания из Аддис-Абебы вы не получите пропуск, что бы ни пообещали мне. Я знаю, что мнение о жадности и продажности африканцев всегда бытовало среди европейцев, но, как видите, не все таковы.
— Я вовсе не об этом хотел поговорить с вами, — возразил Гумилев. — Мне нужен ваш совет, потому что я не знаю страны Галла, куда мы идем. К тому же мой знакомый сказал, что там водятся демоны. Надеюсь, вы развеете наши страхи.
Тафари поднял брови.
— Демоны? Кто же это вам сказал?
Гумилев описал старика, упомянув о его таинственном подарке. Тафари задумался ненадолго, затем сказал:
— Нет, я не знаю такого человека по имени Мубарак, хотя знаю многих Мубараков. Возможно, это не его имя. Возможно, это и вовсе не человек, — здесь Гумилева слегка передернуло, но Тафари не заметил этого и продолжал:
— Но он по-своему прав. В стране Галла есть многое, что странно оку европейца. Ехать туда опасно, и это еще одна причина, по которой я не спешу выдать вам пропуск.
Тогда Гумилев пустил в ход тяжелую артиллерию, сказав:
— Послушайте, несколько лет назад я оказал некую услугу негусу негести, после чего он назвал меня своим сыном. Я мог бы обратиться к нему за помощью, но я попросту не считаю, что столь ничтожным делом нужно тревожить покой императора и отнимать его от важных государственных дел. Но, если вы не дадите мне пропуска, я вынужден буду…
— О, так вы и есть тот самый русский?! А я еще подумал, откуда мне знакомо ваше имя… Я слышал немного о тогдашних событиях, хотя о них обычно не принято говорить. Это меняет дело, но не настолько, чтобы я тотчас выдал вам пропуск. Порядок есть порядок, поэтому телеграфируйте в Аддис-Абебу, дождитесь ответа, и, клянусь, я не стану вам мешать. Даю слово.
— Хорошо, — согласился Гумилев, понимая, что молодой дадьязмач просто не по-африкански пунктуален.
— Надеюсь, эта задержка не помешает вам исполнить мою небольшую просьбу?
«Нет, — подумал Гумилев, — он такой же, как и все. Сейчас что-нибудь выклянчит».
— С удовольствием.
— Покажите мне это… эту вещь, если она сейчас с вами.
Гумилев на мгновение замер, поняв, чего хочет дадьязмач.
— Мой отец рассказывал мне, что встречал людей, обладавших разными амулетами и талисманами. У него самого были амулеты и талисманы, и они часто помогали ему в сражениях. Но он говорил, что есть талисманы и амулеты, которые сильнее всех, сделанных человеческими руками. Потому что они пришли из другого мира.
Гумилев молчал, прислушиваясь к скорпиону. Нет, тот молчал, ни единого движения, ни единой вибрации не исходило от маленькой металлической фигурки. Конечно же, она была при нем, как и всегда на протяжении последних лет. В нагрудном кармане, ровно на том же месте, где встретился с саблей Эйто Легессе и пулей Джоти Такле.
Соврать? Сказать, что он оставил скорпиона в России?
Но Гумилев решился.
— Вот, — сказал он, протягивая фигурку Тафари. Тот аккуратно, двумя длинными тонкими пальцами, достойными скрипача или пианиста, взял скорпиона и поднес к своим глазам газели. Долго смотрел, поворачивая так и этак, осторожно попробовал острие жала, тут же укололся и совершенно по-детски сунул палец в рот.
— Странная вещь, — сказал дадьязмач, возвращая скорпиона. — Я видел Ковчег Завета[20] и прикасался к нему. Ощущения схожи — неживой предмет словно бы жив…
— Ковчег Завета?! Так он все же в Абиссинии?! В Аксуме, куда его перенес Байна-Легкем? В соборе Святейшей Девы Марии Сиона?!
Тафари Маконнын снисходительно улыбнулся Гумилеву, словно расшалившемуся ребенку.
— Не думаете же вы, что я, при всем уважении, открою эту великую тайну? Скажу лишь, что видеть Ковчег дозволяется очень немногим, а уж касаться его — только избранным. Но Ковчег — он… как бы лучше выразиться… простите, мой французский не так хорош, как хотелось бы… Ковчег, когда его касаешься, лучится благодатью. А ваш скорпион — совсем иное дело. Я не могу понять, что он пытается дать.
— Негус негести тоже видел его и брал в руки. А после сказал: «Это очень странный подарок, я даже не знаю, добром или злом отплатил тебе спасенный».
— Я далеко не так мудр, как негус негести. Но вижу: путь владельца этого скорпиона будет опасным и, мне кажется, вряд ли завершится хорошо. Вы не боитесь? Многие вещи, которые нельзя понять, несут своим хозяевам неприятности.
— И что бы вы сделали на моем месте?
Тафари пожал плечами.
— Возможно, бросил бы его в озеро Адели. Но я не могу давать советов — я совсем другой человек. Я ищу спокойствия, процветания. Вы — не такой.
— Я искренне благодарен вам, — сказал Гумилев, поднимаясь. — На всякий случай спрошу еще раз, нельзя ли ускорить получение пропуска.
— Мой ответ — нет, — покачал головой Тафари. — Правила для всех одинаковы. Надеюсь, вам не будет скучно в Хараре.
Скучать в Хараре и в самом деле не приходилось. Отправив телеграмму в Аддис-Абебу, Гумилев и Коленька занялись сбором коллекций: Сверчков сообразно своей фамилии ловил в окрестностях города насекомых, а Гумилев собирал этнографические коллекции. Над ним смеялись, когда он покупал старую негодную одежду, одна торговка прокляла, когда Гумилев вздумал ее сфотографировать, а некоторые наотрез отказывались продавать разные вещи, думая, что они потребны чужеземцу для зловредного колдовства.
Для того чтобы достать священный здесь предмет — чалму, которую носят харариты, бывавшие в Мекке, — Гумилеву даже пришлось целый день кормить листьями наркотического ката обладателя этого сокровища, старого полоумного шейха. Шейх жевал листья, словно буренка, но в конце концов расстался с чалмой безо всякой жалости, отчего Гумилев заподозрил, что вещь это не такая уж и редкостная.
Коленька, куда более мирно отлавливавший разноцветных жуков, пророчествовал, что в один прекрасный день дядю Колю попросту зарежут.
— Во-первых, со мной револьвер, — отвечал Гумилев, показывая свой «веблей». — Во-вторых, после того как в Хараре лютовал губернатор Бальча, черта с два кто-нибудь тронет европейца. Ну и, в-третьих, мне самому порой стыдно, но это же все для науки.
«Для науки» Гумилев забирался в самые неприглядные места, едва ли не на свалки и в мусорные ямы. Он даже купил прядильную машину и старинный ткацкий станок. Однако в конце концов все более или менее интересные покупки были сделаны, все жуки и пауки пойманы, а добрый Тафари Маконнын выдал, наконец, им пропуск. Прощаясь, Гумилев сделал на память фотографии дадьязмача и его семьи. Поэт не знал, какой будет судьба молодого Тафари, но почему-то виделось, что будет она великой и трагичной…[21]
А затем они покинули Харар.
* * *
Надежда Константиновна Крупская тем временем уверенно шла на поправку. Ее выписали из кохеровской лечебницы, и Ленин часто гулял с нею по улочкам Берна, прикидывая, когда удобнее будет вернуться в Польшу. Несколько раз он встречался с Цуда Сандзо, то бишь Илюмжином Очировым, беседовал с ним о проблемах и перспективах российской социал-демократии, но более всего — о национальном вопросе.
— Воинствующий национализм реакции и переход контрреволюционного, буржуазного либерализма к национализму, особенно великорусскому, а затем также польскому, еврейскому, украинскому и прочим… Наконец, усиление националистических шатаний среди разных «национальных» социал-демократий, дошедшее до нарушения партийной программы, — все это безусловно обязывает нас уделить больше, чем прежде, внимания национальному вопросу! — говорил Ленин своему обычно молчаливому спутнику, сидя в небольшом ресторанчике на Барренплатц за бутылочкой красного швейцарского вина «Корона».
Цуда кивал, иногда поддакивал.
— Вот, к примеру, маленькая Швейцария, где мы сейчас находимся, — продолжал Ленин. — Она только выигрывает от того, что в ней нет одного общегосударственного языка, а их целых три: немецкий, французский и итальянский. И цивилизованные граждане демократического государства сами предпочитают язык, понятный для большинства! Французский язык не внушает ненависти итальянцам, ибо это — язык свободной, цивилизованной нации, язык, не навязываемый отвратительными полицейскими мерами. Так почему Россия, гораздо более пестрая и страшно отсталая, должна тормозить свое развитие сохранением какой бы то ни было привилегии для одного из языков — русского? Вот я вас спрашиваю, товарищ Очиров — я прав?