Сейчас Форбс отдыхал в кабинете своей частной квартиры, далеко вынесенной за пределы общих рабочих помещений, располагавшейся над труднодоступным альпийским лугом почти у самой вершины Элберта. Непреодолимую тягу сохранил Форбс ко всему восточному с тех пор, когда еще почти молодым служил он в корейскую войну обычным телепат-майором при штабе Макартура. Вернувшись в Штаты, он завел себе дом с китайским поваром и вообще со всем китайским и чуть не поплатился за это карьерой во времена маккартизма. Но времена эти кончились, Форбса оставили в покое, а его собственные несомненные телепатические способности — он недурно вел беззвучный разговор с тремя собеседниками в пределах изолированной комнаты, с трудом мог даже с пятью привели его на ныне занимаемый пост. Ароматические курильницы, всего две, дымились сейчас в его кабинете; дрессированный аист, единственное живое существо в этой квартире, куда не имели доступа даже самые приближенные сотрудники, кроме мага Луиджи Бустаманте, — не считая, само собой, повара и еще слуги, тоже китайца, — застыл на одной ноге в затененном углу. Взгляд же генерала, как обычно в такие минуты облаченного в кимоно позапрошлого века, скользил по свиткам, развешанным на стенах, прежде всего по любимому, сунскому, десятого века, висящему прямо перед письменным столом. Свиток изображал воина, старого и седого, стоящего перед гадальщиком, тоже старым, рассеянно уронившим кости — и оба они смотрят куда-то в сторону, где едва заметным контуром обозначался хребет, драконова спина горного кряжа. И сверху — четыре вертикальные строчки стихов, по пять знаков в каждом столбике. Форбс знал их перевод:
Вы вопросили — скоро ли деньги дадут.
Прежде ответа взглянул на далекий плес,
На синие горы, на заросший кувшинками пруд…
Вот и забыл ответить на ваш вопрос.
Форбс мог часами беседовать с этим свитком. Он чувствовал себя одновременно и старым воином-наемником, пришедшим вопросить о дне выплаты ему заработанных денег, и старым гадальщиком, забывшим дать ответ, — столь пленил обоих дивный вечерний пейзаж. Форбс тихо-тихо насвистывал свою самую любимую мелодию, — отнюдь не китайскую, а общеизвестный «Мост через реку Квай» — и мысленно стоял там, с ними, третьим и незримым сунским китайцем. Его душа, душа американского военного, пережившего разгром и поражение от современных китайцев, его душа, конечно же, была душой древнего китайца. Поэтому, когда его бессменный повар, Хуан Цзыцзя, в ответ на вопрос — что приключилось за день (без вопроса он не раскрыл бы рта целые годы) — сообщал, что сегодня его в пятьдесят четвертый раз пытались подкупить агенты континентального Китая, Форбс только снисходительно улыбался. В современный, коммунистический Китай, несмотря на пережитую контузию от китайской мины, генерал вообще не верил. Он верил только в древний Китай. И ничего поэтому не хотел. Как и полагалось истому древнему китайцу. Может быть, последнему.
Дрессированный аист Вонг шевельнулся и переменил ногу. Ого! Значит он, Форбс, сидит вот так, задумавшись и размечтавшись, уже больше часа. С неохотой щелкнул Форбс жилистыми и кривыми пальцами, неслышно возник слуга, помог сменить кимоно на мундир американского генерала. И когда за Форбсом затворилась дверь его личной квартиры, ничто ни внешне, ни телепатически не выдало бы его подчиненным. Нет, никаких «желтых» симпатий он не имел. Как и фобий. Все его сотрудники, все эти венгерские маги, валахские волшебники, огнеходцы и нагоходцы, — все были для него равны. Вплоть до вампира Кремоны, странного мальтийского выходца с того света, питающегося донорской кровью в секторе трансформации и на досуге исполняющего на своих просверленных зубах изумительные концерты художественного свиста. Все, все были равны для генерала Форбса. И все более или менее безразличны.
Итак, шел восьмой день молчания Джеймса Найпла. Форбс уже пробовал и просить, и косвенно подкупать Джексона, чтобы тот поискал связи с агентом ведь могло статься, что Джеймс накачивается спиртным все эти дни, пытаясь дать о себе знать, а Джексон, тем не менее, беседует исключительно с Цеденбалом о необычайных свойствах и достоинствах молочной водки и ухом не ведет ни на какие телепатические вопли агента. Но Джексон на диво тепло разговаривал с генералом, не ругался ни по-индейски, ни по-английски, принимал подарки и искренне искал Джеймса по всему белу свету. Джеймс был либо трезв… либо мертв. Это, кстати, проверить было легче легкого, Форбс еще вчера решился зайти к Ямагути и потребовать вызвать Джеймса из царства мертвых. Нет, там Джеймса не было. Ни среди мертвых, ни среди пьяных. Приходилось смириться с мыслью одновременно ужасной и обнадеживающей: Джеймс был жив и трезв. Где-то и почему-то. Зачем-то. Неужто по доброй воле? Абсурд. Против воли? Получалось, что так. Это значило — Джеймса нужно спасать.
Засылать второго агента по телепортационному каналу не было никакой возможности: он опять попадет на улицу имени этого самого диссидента прошлого века и угодит в зубы тому же самому чудовищу, которое, получается, слопало Найпла. Переориентировка же камеры требовала месяца с лишним. Где его взять, месяц этот? Значит, надо засылать консервативными методами, через туристические каналы, через дипломатические, сбросить его на парашюте, переправить под водой. Впрочем, на то есть референты, чтобы решать, какой способ сейчас лучше. И, конечно, засылать сейчас надо не одного агента, а группу. А на всякий случай подготовить и вторую смену поиска, если первые пропадут. В первой будут, предположим, обычные телепат-сержанты, а к ним два… да нет, одного хватит, один, значит, телепат-майор, нечего бросаться телепатами, у русских вон вообще ни одного приличного нет, по меньшей мере официально, на жалованье. Да, три пары, как бы супружеские, а к ним испытанного майора. Ну, а для их подстраховки нужен кто-то из первоклассных, серьезных, несомненно, из сектора трансформации. Тот же Кремона подошел бы, скажем, хотя, конечно, засылать к Советам выходца с того света рискованно, это вроде как щуку в реку. С сектором трансформации, с оборотнями, если говорить проще, у Форбса уже полгода был чуть ли не разрыв дипломатических отношений: всемирная вакханалия поддержки поляков, когда и Папа Римский — поляк, и свежий Нобелевский лауреат — поляк (еще не назначали, но ван Леннеп год назад объявил его имя), и помощник президента по национальной безопасности — тоже поляк, вакханалия эта самая нанесла Колорадскому центру ощутимый удар. Едва только одряхлевший донельзя прежний заведующий сектором трансформации Порфириос ушел на пенсию, на его место был назначен поляк, опять же, причем никому не ведомый и, как оказалось, не оборотень никакой, вообще человек посторонний. Традиционно сектор этот был наиболее независимым в ведомстве Форбса, собственно, начальник сектора Форбсу даже и не подчинялся. И вот уже шестой месяц шел с тех пор, как маг Бустаманте по приказу Форбса заточил этого самого заведующего в бутылку, и лишь таким образом удалось положить конец гнусностям, которые новоявленный поляк-заведующий творил у себя в секторе, заставляя оборотней превращаться в различных кинозвезд. Тем не менее даже заточенный в бутылку поляк-не-оборотень оставался заведующим, с которым приходилось считаться, которого приходилось уговаривать, подкупать, шантажировать, но ничего нельзя было ему, гаду, приказать.
Все эти вещи успел передумать Форбс за те короткие мгновения, пока скоростной лифт уносил его в недра Элберта, в директорский кабинет. Там Форбс немедленно ткнул кривым пальцем в одну из сотен клавиш, завершавших верхнюю часть его рабочего стола наподобие органного пульта. На пороге возник маленький негр с тремя листками бумаги в розоватой лапке. Неслышно подал и исчез. Форбс почитал с минуту. Больно уж древний метод, впору сыщика в гороховом пальто вспомнить. Но Джеймса спасать нужно, так что пока сойдет и это. Три «супружеские пары»… Пусть вылетают немедленно, на самолете Аэрофлота из Нью-Йорка, ясное дело, не на «боинге» же из Денвера! Пусть. Ну, и седьмого туда же. Подагрическими пальцами медленно вывел Форбс под списком предложенных референтом шести фамилий — седьмую: ЭБЕРХАРД ГАУЗЕР. Ну-ка, пусть поработает. Уже восьмой месяц брюхо отращивает. Пусть.
Форбс отодвинул папку. Дело было сделано. Ничем больше он помочь не мог, а решать вопрос с гнусным Аксентовичем прямо сию минуту он просто не в силах был себя принудить. Вообще сегодня этим заниматься было бы особенно отвратительно, вечером Бустаманте соглашался заставить цвести папоротники в генеральском саду, и можно было устроить настоящий «праздник любования цветами». Почти до утра. Нужно ли еще что-то старому человеку? И, мысленно уже облачившись в кимоно, побрел Форбс в личные апартаменты.
* * *
Пристегнули ремни. Взлетели и полетели. Погасла табличка «НЕ КУРИТЬ». Явно недостаточная миловидностью стюардесса на довольно бойком английском языке пролопотала приветствие и что-то насчет того, что самолет ведет некий миллионер, чему Гаузер, несмотря на занятость мыслей, все же не поверил. Вообще в мыслях порядка не было. Еще несколько часов назад он мирно играл в пинг-понг в дежурке, в недрах такого уютного горного хребта Саватч, а потом вдруг обнаружил, что уже проходит блиц-инструктаж у смрадного, гниющего прямо на глазах сифилитика Мэрчента, потом его, Гаузера, сунули в сверхзвуковой самолет и, минуя Денвер, прямо с аэродрома возле Пуэбло перебросили в аэропорт Ла-Гардиа. Нью-Йорк, этот грязный и сволочной город, Гаузеру всегда был ненавистен, — но дальше стало еще хуже, потому что пришлось лезть в этот гнусный, бездарный, вонючий и еще неизвестно почему советский самолет. И теперь вот летел он в эту самую подлую Россию, на которой сроду не специализировался, языка не знал, страны не представлял, вообще не понимал, зачем его, серьезного специалиста по венгерскому диссидентскому движению, выдернули из дежурки, — это после спокойных восьми месяцев у теннисного стола, на котором столько бутылок умещается! — теперь вот приставили к трем незнакомым отвратительным самцам и трем гадким самкам, летящим в Россию искать какого-то трахнутого гомосека; еще и приказали активизировать свою выдающуюся таможенно-гипнотическую способность, и выкинули в Москву, прямо как из катапульты. Даже имена спутников он узнал только возле трапа. Можно не сомневаться, что зовут их иначе, и можно не сомневаться, что никакие это не супружеские пары. Но уж переспят, конечно, перетрахаются все самки со всеми самцами. Может статься, конечно, что и все самки со всеми самками, а если подольше приведется задержаться, так и все самцы со всеми самцами. Ужасно. Все со всеми. Он, Гаузер, стоящий вне секса, понимал умом, как это мерзко, и кривил рот от брезгливости. Образ полового сношения был ему ненавистен, безобразие половых органов на всю жизнь поставило его тонкую душу за пределы человеческих влечений. Он любил бы саму любовь, влюблялся бы в идеальную красоту, но отвращение к мерзкой плоти, ко всем этим складочкам, пупырышкам, выделеньицам, к потным охам и ахам было сильнее. К тому же он гордился собой: на все ЦРУ не было лучшего гипнотизера-моменталиста, ни один таможенник на контрольных испытаниях не принял двухкилограмовый кирпич прессованного героина за что-либо, кроме как за увозимый на память из Греции кусок мрамора: «От Акрополя!» — хихикнул греческий таможенник, отлично знавший, что рано утром грузовик разбрасывает по территории Акрополя, и особенно вокруг Парфенона, куски мрамора и песчаника, дабы туристам было что увезти на память из священной Эллады, — и пропустил Гаузера с героином в Албанию. В других странах Гаузер, ограниченный полиглот со знанием испанского, венгерского и албанского, проявлял те же способности, но ввиду крайней замкнутости характера и развившегося на антисексуальной почве алкоголизма, использовался на серьезных операциях очень редко. Однако бюллетень предиктора ван Леннепа уже четвертый год держал Гаузера в состоянии рабочей готовности, предиктор твердил, что час его не настал, но вот-вот настанет. И Гаузер без отпусков, получая половинный заработок, — его было мало даже на выпивку — четвертый год сидел в хребте Саватч, редко-редко отлучаясь очень ненадолго в Венгрию, в единственную страну, к которой он чувствовал что-то вроде любви. Ибо его бабушка родилась в Вене!