… Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского “воронка”, а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое – сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
Врачу я сказал следующее:
– Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный термин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой “гонорар” за визит на Охотское кладбище. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной:
”… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее – нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу – не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине – хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, – уже затухла. Через месяц шел, смотрю – на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где – надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее ещепомял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез”.
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке – так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг н друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику.
Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь – так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.
Я очень люблю собак. Поэтому начал его “дрессировать”. Уже через неделю шизик усвоил команды: “си деть!”, “лежать!”, “фу!”, “место!”, “рядом!”, “ко мне!”. Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, выпрашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони – у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, – и мы с ним разучивали более сложные команды “охраняй!” “фас!”, “принеси!” и другие. К сожалению, “пса” перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что “пес” должен везде со провождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении.
Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.
Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.
Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел я к врачу отказываться от воображаемого шарика.
…Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.
Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал вездеход, сгребающий снег в больничном дворе. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, – теплого, янтарного, радостного, – не было. Не было никогда.
Домой в Иркутск я вернулся перед Новым годом. Опустошенный.
Глава 28
…Горе и вам, взявшим
Неверный угол сердца ко мне:
Вы разобьетесь о камни,
И камни будут надсмехаться
Над вами,
Как вы надсмехались
Надо мной,
– говорил Велимир Хлебников.
Очень интересная деталь из всего этого следует. Мы – «книжные дети», впитавшие совершенно неприменимые нынче благородство и честность, воспитанные «книжным миром» гениальных и не очень, но предков – писателей, ученых, ТВОРЦОВ, почти не нужны. Нынешний мир плавает в американизированном болоте, разбодяженном сухомяткой комиксов и, отснятым по этим тупым картинкам фильмам. На смену звенящему слову пришли компьютерные анимашки. Люди, избалованные техническим прогрессом, разучиваются связно мыслить. загружая в мозг готовые клише торгашей от псевдоискусства.
В детстве часто воображают себя различными животными, играют в животных. Я больше всего любил представлять себя кентавром. И в грезах своих ребяческих мчал по лугам, широко дыша мощной грудью. Лошадиное туловище не лишало меня человеческой сущности. Были руки, была голова, Был даже торс. Что еще нужно, чтоб чувствовать себя человеком?
То, что ниже пояса, меня тогда еще не озабочивало. Но, когда в мечтаниях начала появляться самка, она отнюдь не имела лошадиной стати. Не кентаврихой была она, а обыкновенной девчонкой, потом – девушкой, потом – женщиной. И с появлением этих мыслей образ кентавра начал расплываться, растаял совсем. И лишь как память о памяти всплыл ненадолго в этом воспоминании (вот это я завернул!).