Министр-председатель князь Львов
Военный министр Гучков
Светлую заутреню стояла Вера в своей Симеоновской, с няней, – и навстречу пасхальной радости молилась, молилась, чтобы дал Господь сил в её тоске.
Раньше думала: трудно решиться. Трудно решиться – Михаилу Дмитриевичу отказать.
Нет: трудно – после отказа жить.
Да, люди – слишком слабые существа, чтобы жить без освещающего фонаря: что о каждом нашем поступке и даже мысли каждой – знает Бог, а после смерти и те люди узнают, на которых мы злоумышляли, – и не укрыться, и не укрыться.
И ещё б, наверно, не собрала бы Вера в себе такого решения – если б не как всё поползло вокруг. Вместе с долгожданной бескрайней радостью Революции ворвалось, – да на пятки ей наступая, да оттесняя её самоё, – беспорядочное, безоглядное, вседозволенное, бесстыдное – теперь всё можно. (И – почему же??)
И вот ещё от этого – теперь-то никак не могла Вера взять своё счастье, отнять от тех двух, почти и не встретив их сопротивления.
Теперь-то особенно не могла, в этом потоке.
Но даже оттого ещё горше – как будто она отказала не добровольно, а вынужденно.
Оглушённая.
У крупных соборов заутреню служили в этом году ещё и открыто на папертях. В Казанском и Исаакиевском шли, как обычно, пышные архиерейские службы – со знатью, с членами дипломатического корпуса и даже нового правительства, и в Исаакиевский в этом году пускали без пропусков, – но туда не тянуло Веру, да и, в Москве выросши, петербургских соборов не смогла Вера полюбить, не прилегает душа.
А на улицах, в разных местах, в эту пасхальную ночь много стреляли в воздух – солдаты, или пьяные, или озорные – и среди богомольцев со свечками была паника.
Нева вскрылась на Страстной. Проходили льдины со снежными бахромами, левый берег очистился, у правого лёд ещё держался. При резком ветре с моря ещё подступала вода на прибыль, ломая лёд. Становились и заморозки по ночам. А как раз на Пасху привеяли тёплые дни, быстро изникал снег, дружно сливала с погрязневших улиц вода. (И впервые во время таянья вода в водопроводе стала мутна, что-то на главной станции мешало очищать.)
В ночь на третий день Пасхи ещё прошёл тёплый дождь, и в Светлый вторник стояла почти летняя теплота. Вера с сослуживицей отправились в лёгких пальто погулять в парк в Лесной – и там слышали зябликов и жаворонков, уже прилетели.
Но и туда и обратно через весь неметенный (только на Невском стали подметать) неубранный Петроград, где слой мусора, где невывезенные кучи, однако весь в красных флагах, нужно было пройти пешком: на трамваях висели гроздья и гроздья, на остановках сгущались сотни и сотни, и никакой очереди, а толпою, и солдаты, и мужчины кидались карабкаться, отбивая, отталкивая женщин. Милиционеры, с белыми повязками, вяло стояли вблизи, но ничего поделать не могли, да и не хотели!
Уже ворчали ответственные люди и газеты, что слишком много времени потеряно после революции, теперь ещё эта Пасха не вовремя, сбивает темп, необходимый повсюду, и „Речь” призывала сограждан самим сокращать себе неуместный сейчас праздник. Но всё равно типографы несколько дней не печатали газет, и почта не разносилась, из Москвы письма идут по две недели, и, говорят, миллионы их неразобранных на почтамте.
Говела Вера в этом году на пятой неделе, а с Вербной субботы и ещё на два дня Страстной выпал ей праздник особого рода: дали ей гостевой билет на кадетский съезд в Михайловский театр. И – такое облегчение было: уйти от своего внутреннего, забыться, как нет его.
Очень было торжественно! Говорили: это – смотр гвардии российского либерализма. Сколько-нибудь знаменитые в России имена – все были тут, и многие из них в президиуме, и почти все министры, но они опаздывали, приходили потом порознь – Милюков, Мануйлов, Шингарёв, – и каждого встречал шквал аплодисментов, прерывая оратора. (И только один Маклаков появился как-то незамеченным, скромно сел под ложей журналистов.) Делегаты съезда (триста с чем-то, не ото всех городов сумели приехать, а ещё от самого ЦК как бы не полсотни) сидели в желтокресельном партере, петроградские члены партии – в ложах бельэтажа, литерные ложи набиты журналистами, а в ярусах балкона, прослоенных рядами светильников, – гости. У входа в театр даже стоял часовой (но – одиночный, и лишь для парада, никого не задерживая). В вестибюле убрано кадетским партийным зелёным цветом, и студенты и курсистки-распорядители с зелёными повязками проверяли билеты, указывали места. Большинство делегатов – зрелого возраста, в проседи, в лысинах, с благообразными лицами адвокатов, врачей, членов управ, земского типа.
Открывать съезд вышел дюжий большеголовый князь Павел Долгоруков, но сбил ноту общего подъёма тем, что стал читать по бумажке, заикаясь. Сперва все встали почтить память положивших голову за народную свободу. Потом – впервые в истории кадетских съездов! – Долгоруков предложил „ура” в честь армии, и телеграмму генералу Алексееву. Потом избрали председателем съезда Винавера, а он выступил ещё с телеграммами – союзникам и президенту Вудро Вильсону. И читал телеграмму от „Нестора партии” Петрункевича (не смог лично участвовать, но просит присоединить его голос за демократическую республику, ого), – и тут же оглашали телеграммы от съезда Петрункевичу и Короленке. А потом выпустили с первым докладом хрупкого изящного Кокошкина – с тонкой задачей доказать, почему 12 лет в кадетской программе стояла конституционная монархия, и это было правильно, а теперь пришло время поставить республику, притом демократическую.
И Кокошкин доказал: монархия прежде сохранялась кадетами только из условий политического момента, на уровне понимания масс, а ныне этот символ стал не нужен населению, во время войны монархия разоблачила себя тем, что стала против Отечества. И это самое решительное изменение в программе тут же легко приняли бурными аплодисментами, затем и поднимая делегатские карточки. А профессор Лосский выступил даже так: теперь и октябристы вынужденно станут республиканцами, но буржуазными, а мы – демократы и, если хотите, даже социалисты. (По залу про кинулся как бы испуг.) Но мы отвергаем социальную революцию, мы, как фабианцы, за общество эволюционного социализма. И пылкий, всегда такой левый, Мандельштам из Москвы объявил, что деление кадетов на левых и правых – кончено, партия отныне едина, и пора ей назваться „республиканско-демократической”, чтобы быть точными, и вовсе это ложный предрассудок, будто для установления республики предполагается долгая культурная и политическая жизнь народа.
Два месяца назад кадеты ничего подобного не выговаривали, а сейчас – да, это казалось уже несомненным. И высокий статный, за пятьдесят, а видом свеж, с благородными чертами, даже и на трибуне перед залом углублённо-задумчивый, сам с собой, князь Евгений Трубецкой (очень было смешно, когда Мануйлов назвал его „товарищ Трубецкой”) тоже поддержал, что форма правления России уже решена жизнью, а думать надо только – как упрочить республику от военной угрозы и от анархии.
Но что ж тогда достанется Учредительному Собранию?… Сколько ни было блестящих ораторов в партии, но с докладом об Учредительном Собрании выпустили снова Кокошкина, – и откуда в этом слабом теле таилось столько настойчивости? И он убедительно объяснял, как сложна процедура выработки принципов и Положения о выборах, ещё сложней сами выборы в неподготовленной стране, это – задача не четырёх месяцев. Итак, иметь терпение.
На второй день съезда было много однообразных докладов с мест, как именно власть там и сям перешла в руки народа. А потряс и прокалил съезд – Родичев. Он вышел на трибуну сразу в ударе, в экстазе: „Пройдут века – а народы Земли будут помнить 1917 год!” – и гремящим голосом, пенсне отблескивало от люстр, увлекал, не давая времени вдумываться в отдельные фразы. Что враг не пришёл в Петроград лишь потому, что за нас заступился английский флот, и сколько английских и французских костей похоронено в Галлиполи, чтоб открыть нам дорогу к Константинополю, и мы не смеем нарушить обязательств перед союзниками: „Россия – с нами! не смущайтесь криками дерзких! умейте им возражать! Века будущего смотрят на нас!”
Как говорил! Зал был ошеломлён. Винавер тряс Родичеву руку: „Россия гордится вами! Тысячи сердец захвачены!”, а по предложению Трубецкого съезд постановил распубликовать эту речь в миллионах экземпляров. (А на утро, странно, прочла Вера газетные отчёты о речи – длинна, а мыслей мало, даже совсем нет. Вот что делает дух оратора!)
Неожиданная заминка вышла, когда оренбургский делегат возразил: „мы, русские мусульмане, любим Турцию, не хотим ей конца”, и если партия не изменит свой взгляд на проливы, то мусульмане откажутся от партии кадетов. Растерялись в президиуме, но кто же вышел отвечать? – снова находчивый и непреклонный Кокошкин: ислам тут ни при чём, ведь Мекка же восстала против Турции, а сейчас проливами владеет даже не Турция, а Германия, а если мы откажемся от перекройки карты Европы, от неотложных нужд нашей зерновой торговли – наш народ вынесет нам суровый приговор.