Ее брат, Рожьер де Коминж. Рыцарь. Самый лучший человек на свете. Ему сорок лет. На лбу и скуле у него новый шрам, которого раньше не было; от этого шрама лицо обрело угрюмое выражение. Рожьер болен своим унижением. Оно пожирает его внутренности, оно изглодало его хуже антонова огня.
– Да поможет нам Бог, брат, – говорит Петронилла неожиданно твердым голосом, – да поможет Он нам в нашем несчастии.
– Плохо помогает нам Бог, сестра, – отвечает Рожьер хмуро. (А шум за окном затих; только брат с сестрой позабыли о нем, не успев толком заметить). – Нашему дяде пришлось выкупать Фуа ценою чести и немалых денег.
– Сколько он отдал?
– Пятнадцать тысяч мельгориенских солидов.
– Папе Римскому?
– Аббатству святого Тиберия.
– Господи! Где же он взял столько денег?
Рожьер пожимает плечами.
– Обобрал вилланов. Кое-что нашлось для него в Каталонии. Часть прислал из Арагона наш добрый граф Раймон…
При звуке этого имени – недосмотром с губ сорвалось, само, без спроса! – у обоих слезы вновь проступают на глазах. «Раймон!..» Вскочив, Петронилла бросается к брату, обхватывает его обеими руками, тесно прижимается к нему, замирает в долгожданном объятии. Рожьер де Коминж склоняет лицо к ее голове, едва касаясь губами макушки. Будь ты проклят, Монфор! Будь поклят!..
* * *
А Монфор – вот он. Не вошел – влетел.
– Здравствуйте, жена.
Отстранившись от брата, Петронилла смотрит на Гюи. Зарделась, как девочка.
– Здравствуйте, мессен.
Рожьер де Коминж, с красными пятнами на скулах, неприятно улыбается.
– Это мой брат, Рожьер де Коминж. Это мой муж, Гюи де Монфор.
И берет одной рукой за руку брата, а другой – мужа и поворачивает их лицом друг к другу. Пальчики у Петрониллы тоненькие, влажненькие, холодненькие.
– Здравствуйте, мессир.
– Здравствуйте, мессир.
Оба безупречно вежливы, безупречно высокомерны – и брат, и муж. Спесь с обоих стекает медленно, как мед.
Обидчик сестры оказался моложе, чем даже представлялось Рожьеру. Заносчивый мальчишка, недавно принявший из отцовских рук рыцарские шпоры. Небось, еще спотыкается с непривычки.
Робея, Петронилла спрашивает у него:
– Вы голодны, мессен, с дороги?
– Еще бы! – говорит Гюи.
Выдернув руку из пальцев Рожьера (а тот и не противился), положил жене на талию всей горстью, будто зачерпнуть хотел, чуть стиснул ребра – не ребра, а ребрышки, чему тут только замуж выходить. Чмокнул в щеку, как чмокнул бы Аньес, небрежно. И за стол уселся, а сев – первым делом к печеному гусю потянулся.
Брат и сестра, помедлив, сели тоже. Молчали. Гюи уплетал за обе щеки, только хрящи на зубах трещали. Не обращал никакого внимания на тяжелое безмолвие, повисшее над столом. Сын Монфора сел обедать, не сняв пояса с мечом, и оттого ему было спокойно.
Рожьер вдруг громко рассмеялся. Петронилла подняла на него глаза, отложила нож.
– Чему вы так смеетесь, брат?
(А у самой сердце упало: не убили бы сейчас один другого).
– Подумалось, – отвечал Рожьер, – о забавном. Сказал бы мне кто прежде, что сяду за один стол с Монфором…
Гюи и бровью не повел.
Петронилла же, побледнев, молвила:
– А я, брат, ложусь в одну постель с Монфором, и знаете, что я вам скажу?
Рожьер хлебом обтер с губ гусиный жир, склонил голову набок.
– И что же вы мне такого скажете, сестра?
– С Монфором лежать в постели куда лучше, чем с эн Гастоном или этим Ниньо Санчесом.
Гюи неприлично захохотал, брызгая соусом. Схватил свою маленькую, старую, свою некуртуазную жену, стиснул так, что она слабенько пискнула, а после оттолкнул и снова принялся за гуся.
Рожьер смотрел на них с отвращением. Женщина – она как мягкая глина в мужских пальцах; кто мнет ее сильнее, тому и покоряется.
– Кстати, – сказал Гюи с набитым ртом, – ваш брат Монкад, родич…
Рожьер не сразу понял, что Гюи де Монфор с этим «родичем» обращается к нему.
– Монкад все еще в Лурде, – продолжал Гюи как ни в чем не бывало. – Мой отец так и не выкурил его оттуда.
– Неужто сам Симон отступился? – спросил Рожьер. – Вот уж ушам своим не верю.
– Отступился? – Гюи хмыкнул. – Граф Симон, мой отец и господин, оставил Лурд потому лишь, что его позвали более неотложные дела.
Рожьер молча сверлил Монфора глазами, как бы вымогая у него продолжения. А Гюи вовсе не собирался скрывать новости.
– Вам будет любопытно узнать, родич, где сейчас граф Симон. – На время Гюи даже перестал жевать, чтобы посмотреть, какое лицо сделается у Рожьера. – Он в Фуа.
Услышав это, брат и сестра одинаково побелели.
– Симон ненавидит Фуа, – зачем-то сказала Петронилла.
– Да, – охотно согласился Гюи, – но это вовсе не означает, что Симон не хочет Фуа.
Вот тут Рожьер и потерял, наконец, самообладание.
– Чума на Монфора! – закричал он и хватил по столу кулаком. И снова некрасивые красные пятна поползли по его щекам. – Будьте вы прокляты! Вы и ваша жадность!
Гюи слушал.
– Граф Фуа примирился с Церковью. Он отрекся от ереси, дал клятвы… И я, и наш брат, молодой Фуа, мы все… Деньги, целый мешок мельгориенов – пятнадцать тысяч всыпали в ненасытную глотку аббатства святого Тиберия, будь оно неладно… Мы храним мир, как обещали… Что вам еще от нас нужно?
– Фуа, – спокойно объяснил Гюи, отламывая от ломтя хлеба.
Рожьер смотрел, как сын Симона жует. Наконец спросил:
– В таком случае, может быть, вы расскажете также и о том, какой повод отыскал ваш хитроумный отец, чтобы занять Фуа?
– А, я же говорил, что вам будет любопытно…
Для порядка помучив Рожьера, Гюи назвал: Монгренье.
– Там сидит сейчас ваш брат, молодой Фуа. А это противно клятвам вечного мира…
Рожьер, уже не стесняясь, разразился проклятиями. Петронилла зажала уши, а Гюи слушал с искренним интересом. И не переставал есть и пить. Когда Рожьер замолчал, Гюи сказал усмешливо, совсем как иной раз его отец Симон:
– Я так и знал, родич, что мои новости заденут вас за живое.
Встал, с хрустом зевнул. Бросил жене:
– Идемте.
И напоследок, уже на пороге, Рожьеру:
– Доброго вечера вам, родич.
Глядя, как Петронилла послушно выходит вслед за мужем, Рожьер чувствовал, что у него немеют руки. Никогда, за все сорок лет, ему еще не выпадало такого унижения.
* * *
Вы только посмотрите на наш Монгренье, мессен! Вы посмотрите на него внимательно, извергнув из сердца страх, и тогда сразу отринутся от вас все сомнения.
Взять эту твердыню не под силу никому, даже Монфору. Стоит, будто воин в дозоре, на вершине голой, безлесной скалы. Ни уцепиться, ни скрыться здесь никому. Везде настигнут стрелы, и камни, и льющаяся со стен раскаленная смола.
Вниз, обдирая задницу об острые осколки, – это пожалуйста, сколько угодно; но вверх – нет, вверх по ней не подняться.
Так говорил молодой граф Фуа своему двоюродному брату Рожьеру, когда тот с дурными вестями примчался в Монгренье из Тарба сломя голову.
Рожьер, однако, стоял на своем: следует поостеречься нам с вами, брат, ибо Симон придет. Симона ничто не остановит – ни голый склон, ни раскаленная смола. Подняться-то он, может быть, и не поднимется, но и нам спуститься вниз не позволит. А запасы, сколько бы их ни было много, когда-нибудь заканчиваются, если их неоткуда пополнить.
– Так ведь отец мой примирился с Церковью… Папа Римский издал буллу относительно Фуа…
– Да срал Симон на буллу! – закричал Рожьер.
Молодой Фуа, видя такую невоздержанность, призадумался. Но потом снова покачал головой:
– Нет. Не может того быть.
– Увидите, – сказал Рожьер зловеще. – Я узнал Монфора, на беду. Симон безумен. Симон не остановится нарушить папское повеление, ибо он дружен с Господом Богом и не страшится гнева церковников.
Помолчали, подумали.
Но потом нашли еще одного заступника за Монгренье, покрепче папской буллы, – зиму. И то правда. Зимой не воюют, замков не осаждают; зимой в замках отсиживаются. Зима – она сама хоть кого осадит, и много у нее воинов: и холод, и ветер, и мокрый снег с дождем, залепляющий глаза.
Так рассудили между собою братья и успокоились. Но все же поставили лишнего человека на плоской крыше донжона, дав тому добрый меховой плащ и валежника для огня – пусть обогревается вволю, коли уж такая невзгода на долю выпала, сторожить на ледяном ветру, не появится ли безумный франк Симон.
И вот – уж февраль начал заметать и выть по ущельям на разные голоса – закричал стороживший на крыше:
– Симон! Симон идет!
И горящую стрелу на двор, мимо окон, пустил.
Оружие загремело, шаги затопали, снег захрустел под ногами, голоса загалдели – все разом.
Поначалу не хотели верить. Приснилось сторожевому, не иначе. Той зимой бородатые гасконские крестьяне пугали друг друга Симоном, точно малые дети впотьмах: кто первый от страха лужу под себя пустит.
– Так ведь Гюи, муж Петрониллы, похвалялся…