– А-а, это вы, мои друзья! – произнес он, и густой его голос, казалось, согнул его друзей совсем уж в неприличную дугу. – Продолжайте, вы мне не мешаете. О чем, позвольте полюбопытствовать, речь? О дамах или о турках? Кхм!
Царь застыл в раздумье. «Что же тогда мне они ответили?» Он не мог вспомнить. Потер себе виски – они были горячие. Он взглянул в неизменное, еще со времен бабки-матушки зеркальце и не понравился сам себе. В глазах своих он вдруг увидел растерянность, которая давно уже поселилась в его душе, но которую он усилием своей железной воли сдерживал внутри, пока был здоров. В раздражении швырнул зеркало на столик. Зеркало разбилось. Царь нахмурился. Он, конечно, не был столь суеверен, как вся его многочисленная родня, но эта примета совпадала с общим настроем его мыслей и состоянием здоровья в последние два дня. «Надо же, все вокруг, как сговорились, и разом стали чихать и кашлять. Инфлюэнца…Грипп, хм… Сколько лет-то прошло? Пять-семь? Как же так, забыл? Да их словно и не было, этих лет».
В голове шумело, и ясных мыслей не было и следа. Каша какая-то! Он в раздражении шагнул к потайной двери, чтобы сделать выговор всё равно кому, кто находится ненароком там. Но комната была пуста. Именно в эти последние пять-семь лет он всё реже заставал кого-либо там, нарочно дожидающихся его. Царь подавил раздражение и сел на диванчик, которым пренебрегал всю жизнь. «Мягко и удобно», – подумал он и тут же встал с располагающего к сибаритству ложа и направился в свой кабинет. И вдруг он понял, что кабинет не приемлет его такого. «Какого?» – задал он себе вопрос. Ответ был беспощадный: слабого, растерянного, больного. Таким его не знали родные, таким его не знали при дворе, таким он не знал самого себя. Он для всех был образцом мужественности и собранности, для всех он был рыцарь. Когда на Сенной площади он один въехал в толпу, взволнованную эпидемией холеры, только что разгромившую больницу, убившую докторов, неистово кричащую бог весть что и готовую на всё, что только может русская толпа, когда он, устыдив всех в малодушии и отступничестве от Бога, воскликнул: «На колени, и просите у Всемогущего прощения» – и тут же сам опустился на колени, вся площадь замерла и все как один тоже опустились на колени.
– Да кого вы добиваетесь, кого вы хотите, меня ли? – гремел над площадью его воистину божеский глас. – Я никого не страшусь, вот я!
В эти мгновения Николай видел себя соразмерным всей необъятной и могущественной (самой могущественной из всех когда-либо существовавших на земле) империи.
После этих слов вся площадь рыдала и кричала «ура». «Рим также лежал бы у моих ног», – подумал он тогда. «Хотя что Рим, – подумал он сейчас, – так, тьфу. Нет, я никогда ничего не боялся, так как меня во всех моих делах направлял Господь. А ведь это я сказал Пушкину про бунт. Откуда ему было знать? И что же, теперь я боюсь ее?.. Плаксив стал как баба! И что же, теперь я боюсь инфлюэнцы? Или, как модно сейчас, гриппа?»
Вдруг ему показалось, что истинный смысл этого слова заключается в коротком, но таком же губительном для него(губительном?) слове «Крым». «Когда же я дал слабину?» – думал он, потирая лоб. Ему показалось, что он стал еще горячее. Во рту пересохло, а тело сковала страшная слабость и ломота. «Да-да, недели две назад, когда вдруг все вздумали болеть. Инфлюэнца… Грипп… Крым… Мандт рекомендует лежать. Он всем рекомендует лежать… Но что-то жестковато стало мое ложе. О Господи, прости грехи наши! Надо же, каких-то шестьдесят тысяч иноземцев в Крыму свалили Россию. Свалили? Что я говорю! Как я смею так думать?! Полежишь тут!» Император встал и пошатнулся. Постоял с минуту, приходя в себя. Затем безотчетно проследовал в один зал, другой… Ему казалось, что он тащит на себе весь груз прошлого, всю Россию. Куда?
В полумраке зала он вдруг увидел странную фигуру. Нелепый старичок, сутулый, кожа да кости, с растрепанными седыми волосенками, изможденным лицом, изрезанным морщинами, в одном нижнем белье, стремительно вприпрыжку, припадая на ногу (она была в туфле, а вторая в сапоге), пересек по диагонали залу, подбежал к нему, резко воскликнул что-то, что – Николай Павлович не понял, но что-то ужасно обидное, очень ехидно хихикнул, блеснул бесцветными глазами, подмигнул нагловато и в мгновение ока очутился возле противоположных дверей, там раскланялся со своим отражением в зеркале, шарахнулся от него, кукарекнул, пропел что-то густым басом, подпрыгнул козликом и исчез.
«Почему он без мундира?» – думал царь, с досадой почему-то на самого себя. Этого старика царь определенно знал, но не мог вспомнить, кто таков. «Что за скоморох? Откуда взялся в дворце? Точно с портрета сошел. Глаза горят, как у разбойника. Горят, как у… Суворов», – опешил государь и лишился последних сил. И тут же ему ударило в голову – слова, которые вылетели из уст полководца и, казалось, еще не совсем растаяли в полумраке залы, были: «Просрали Россию, Ваше Величество! Просрали!»
Спустя несколько дней он уже почти машинально повторял по всякому поводу: «Твори, Бог, волю твою!»
– Как там Михаил и Николай? – спрашивал он и понимал, что хотя он и по-настоящему озабочен, как они там, в Крыму, по большому счету его интересует, как там вообще в Крыму. Тоже грипп? Он только никому не хотел в этом признаться, даже самому себе, на пороге, на пороге…
– Горчаков… – сказал он.
– Что Горчаков, Ваше Величество?
– Нет, ничего… Севастополь…Австрия… Бог с ней, с Австрией. Ее уж, почитай, нет. Бессарабию, Новороссию…до Днепра, не дальше! отдайте, но Крым и Севастополь, слышите, Крым и Севастополь– не смейте!
– Он в бреду, – услышал царь.
– Кто в бреду? – ясным голосом спросил он. – Это вы, доктор, в бреду! – он осекся.
Он вдруг едва не сказал: «Рухнет всё – рухнет всё!» Также отчетливо, как Суворова в зале, хотя и в полумраке сознания, он увидел себя, огромного, величественного, возвышающегося над Россией, и почувствовал, как последние силы покидают его, как он падает на нее, валится… Он с ужасом видел, как земля из-под него разбегается, буквально прыскает во все стороны, и всё шире и глубже под ним разрастается черный овраг… Император взметнул последним усилием воли не слушающуюся его руку, сверкнул грозно глазами в последний раз и с прозрачной мыслью: «Небеса рано или поздно всё равно падают на землю»– и тут же: «Когда власть направлена только на то, чтобы удержать, она ничего не удержит» – очень четко произнес:
– Держи всё – держи всё!
Как когда-то в молодости, он вышел в город один. Широкой грудью глубоко вдохнул свежий воздух, почти весело огляделся. Город лежал пред ним ниц, дворец, площадь, даже Александрийский столп. Город замер и не дышал. Тишина была страшная. Не было даже западного ветра. Сегодня-то царь был уверен, что никто из подданных не прячется за колоннами или под деревьями, охраняя его жизнь, честь и достоинство. «Чудаки, – холодно улыбнулся Николай Павлович, – они полагают, что я сам не смогу постоять за себя. Я – наместник Бога, властитель всей этой земли. Я – не смогу, а они смогут?!» Николай Павлович почувствовал, как гримаса гнева искажает его лицо, но справился с мелкими чувствами. «Вот он, мой город, столица моей империи. Моя земля гудит и дрожит под моим шагом. Даже он, этот истукан, мой. Здесь всё подвластно мне!» Рукой прикоснулся к груди и понял, что дрожит сам. Вновь ощутил досаду. «Красуйся, град Петров…»– прошептал чужие строки. Провел рукой по решетке, от холода ее заныли зубы. Дрожь не унималась. Она как бы вливалась в него извне, и то ли питала его досаду, то ли сама досада рождала дрожь. «Неужто я негодую? – подивился император. – На что? На кого? “Добро, строитель чудотворный! – шепнул он, злобно задрожав…”»
Он не решился идти к истукану и от того пришел в отчаяние. «От чего? От ледяного гранита и бронзы? Куска скалы и отливки? Или в них живет дух? Чей?.. – никогда еще он не задавал себе таких вопросов. – Как же это я раньше не видел сходства “Каменного гостя”с “Медным всадником”? Ведь там один и тот же мотив. Истукан является к человеку. И – побеждает его? Ну, Пушкин, ты не просто сукин сын, ты…»
Но что это? Громче, громче, громче! Гром копыт висел между небом и мостовой. «Этого не может быть, ведь лежит снег». Площадь гремела, как барабан перед оглашением приговора.
– Изволь, я жду тебя! Иди ко мне! – крикнул он громко и властно, как тогда на Сенной. Голос его заглушил медь копыт. – Вот тебе моя рука! Вот она…
Всадник Медный поравнялся с ним, протянул ему руку, и он – он! – что есть сил, рванул истукана с коня, но тот удержался, вздернул его перед собой, и медный конь, кроша мостовую как лед, сгинул с двумя всадниками во тьме…
Александр Николаевич, чувствуя, как холодеет рука отца, с трудом сдерживал себя от рыданий. Через несколько часов наследник записал в своем дневнике: «В1/4 1-го всё кончено. Последние ужасные мучения».
После этого он достал из тайника, о котором знал теперь только он один, книгу-дневник, а вернее, исповедь династии Романовых. Каждому году царствования любого Романова была отведена ровно одна страница. И каждая страница дорогого стоила. Кровью писавшего запеклась на ней жизнь империи. Любой политик или историк отдал бы за нее душу дьяволу. Иногда на одной странице последние слова выводил один самодержец, а спустя интервал начинал писать другой царь или регент. Записи велись лишь на одной стороне листа, и некоторые листы были не замаранные, абсолютно чистые. Разложив книгу на столе, Александр перелистал страницу за страницей почти до конца, поражаясь наивности одних записей и мудрости других, и в начале двести сорок третьей страницы слово в слово повторил свою запись из дневника.