Двое холопов в летах, главы семей, получили от боярыни приказ взять с собой старших сыновей, плотницкий инструмент, припасы на неделю и на следующий день отправляться в крепость.
– Найдете старшину артели мастера Сучка, – распорядилась Анна, – он вам покажет, где лежит разобранный сруб, который вы для нового хозяина, Андрея Кирилловича, и его семьи поставите. Отныне ваша хозяйка – Арина Игнатовна. Она и укажет, что вам дальше делать надлежит. Все понятно?
Младший из холопов только кивнул, а старший почесал в бороде и прогудел:
– Это… боярыня… нам бы пару детишек с собой взять… кого постарше… или баб…
– Детишки-то вам зачем?
– Это… ежели жилье ладить, так мох нарезать кому-то надо, да и всякое другое по мелочи… а у нас рук не хватит… А работа нетяжелая, мой меньшой мне уже помогал, справится.
– Ладно, берите еще пару мальчишек и завтра же с утра отправляйтесь. А сейчас ступайте, собирайтесь, – махнула рукой боярыня.
Когда Анна, обойдя все закоулки усадьбы (и не вспомнить, когда в последний раз столь дотошно все осматривала), направилась к главному строению, на крыльце ее уже дожидалась Листвяна с известием, что стол к обеду накрыт. И ведь сумела подгадать, подглядывала за боярыней, что ли? Но удивление чуть не перешло в оторопь, когда Анна увидела, КАК накрыта для нее трапеза. Только для нее одной, в торце большого стола – на том месте, где обычно восседал Корней…
Чего ей стоило с невозмутимым видом проследовать через горницу, сесть («Спину, спину держать… сама же девок учу!»), ополоснуть руки в поднесенной девкой-холопкой лохани, вытереть их поданным рушником. И все это, стараясь не коситься на стоящую возле двери Листвяну, по обыкновению сложившую руки под грудью и непостижимым образом сочетавшую вид ключницы, готовой исполнить любое приказание, и суровой надсмотрщицы, следящей, чтобы молодая холопка не допустила какой-либо неловкости.
«Конечно, у батюшки-свекра не забалуешь, он кого угодно подчинению выучит, но эта ведь не только сама подчиняется, но и других подчинять умеет – вон как холопки у нее по струнке ходят! …И из лука лихо стреляет, ну прямо Лука Говорун в юбке, только все больше помалкивает. Себе на уме бабонька…»
И вдруг как озарение:
«Навыки десятника и девки да молодухи с самострелами под ее рукой! Только пожелает, и из усадьбы никто живым не выйдет… Так и не вышли же! Было уже такое: никто из бунтовщиков, что той ночью пролезли в ворота, назад не вернулся! Всех вперед ногами вынесли!»
Горница, знакомая до последней, самой мелкой трещинки в бревне, мгновенно обратилась в клетку, ложка в руке дрогнула и чуть не выпала из враз ослабевших пальцев, глаза вскинулись на Листвяну, а навстречу – вопросительный взгляд: «Что-то не так, хозяйка?» – и готовность немедленно исправить то, что вызвало неудовольствие боярыни.
«И ведь не притворяется! На самом деле обеспокоена, чем хозяйке не угодила. Но Корнея-то она уже обротала! И десяток стрелков при ней!»
Анна закашлялась и, мотая головой, отмахнулась от подавшейся к ней ключницы, мол, не нужно ничего. Она не поперхнулась, просто вид сделала: надо же было как-то оправдать вскинутые на Листвяну глаза, иначе сущая нелепица выходит – боярыня, большуха лисовиновского рода, испугалась холопки-ключницы.
Листвяна отступила на прежнее место, а Анна продолжила трапезу, но даже не замечала, что ест – не до еды ей стало, уж больно тревожные мысли нахлынули.
«А ведь я еще и сама ее усиливаю: если Леша с Перваком устроит все, как уговорено, то Корней повинен дать ключнице волю и кормить ее, пока сыновья в возраст не войдут. Тогда ребенка от Корнея родит уже не полонянка-холопка, а вольная женщина. Совсем другое дело. Крестить новорожденного Корней конечно же понесет сам – в его-то возрасте такой повод для гордости! А отец Михаил наверняка не удержится от попрека: мол, в блуде дитя прижито, от невенчанной жены… Невместно воеводе, он же христианские строгости в Ратном насаждает… Один выход – жениться на Листвяне! Листька – воеводиха? Боярыня? Листька – большуха Лисовиновская?! И все это я своими руками? Господи, да неужто и впрямь, как святые отцы учат, злодейство против самого злодея оборачивается? Ведь это же я Первака приговорила!
Нет!!! Я мать, я в своем праве, я детей своих защищаю!!!»
Извечная материнская уверенность в своем праве ради спасения детей перешагнуть через все и всех придала Анне силы и помогла успокоиться.
«Хватит, матушка-боярыня, прежде страха пугаться! Сразу об этом не подумала, а сейчас дело уже сделано, поздно слезы лить. У кого помощи искать? Об Корнее и речи нет, а кроме него? Опять Аристарх!.. Господи, за что меня снова в его руки отдаешь? Но… да будет воля Твоя! Кто я такая, чтобы ей противиться?»
Анна истово осенила себя крестным знамением, а Листвяна, ошибочно приняв это за знак окончания трапезы, приоткрыла дверь и повелительно мотнула головой, призывая в горницу еще двух девок. Та, что все время стояла слева и чуть позади Анны, снова подсунула боярыне лохань для омовения рук, а две вошедшие холопки споро прибрали со стола. Толком не поевшая Анна чуть было не принялась их останавливать, однако вовремя удержалась. Сидя все так же с прямой спиной, она молча наблюдала, как девки расправляют скатерть на весь стол (до того накрыт был только тот край, где трапезничала боярыня), выставляют на него кувшин, объемистую серебряную чарку (не Корнееву – другую) и блюдо с печеными заедками. Наливать из кувшина взялась сама Листвяна, от льющейся в чарку струи пахнуло вином.
«Ишь ты как! Ай да Листя! Ну прям, как для царицы…»
И словно напоминание о грехе гордыни всплыли вдруг в памяти слова сказки, рассказанной Мишаней отрокам:
За столом сидит она царицей,
Служат ей бояре да дворяне,
Наливают ей заморские вины;
Заедает она пряником медовым[1].
«Вот же, вспомнилось… а конец-то у сказки…»
Ключница, дождавшись, когда холопки выйдут, напомнила:
– Дарена ждет.
«Ах да!»
– Давно ждет?
– Да вот как ты за стол села, тут она и подошла. Велела было сразу же пропустить ее, но… ты же приказывала после обеда ей явиться. – Листвяна изобразила едва заметный намек на презрительную ухмылку. – Обождать пришлось.
– Зови.
Когда Анна по дороге в Ратное только обдумывала будущий разговор со Славомировой большухой, та представлялась ей очень и очень опасной для благополучия лисовиновской семьи. Настолько, что она просто диву давалась, как батюшка-свекр этого не понял? Ладно, Листя – его песня лебединая, но как он мог про эту-то не подумать?