Но они заболели оба, оба. Одновременно. И отцу совсем плохо, судя по напряженным, закаменевшим лицам тихо переговаривающихся врачей и уже заранее скорбным, вытянутым физиономиям клириков. У последних за постными минами в глазах угадывался с трудом скрываемый алчный блеск. Ведь если папский трон освободится сегодня, время пойдет на часы, и каждый постарается урвать клок от шкуры умершего волка.
«Нет, нет! Что за вздор! Он не может умереть, он — паук!
Он был пауком. Я забрала у него паука».
Холодея, едва чувствуя под собой ноги, Лукреция вошла в спальню отца.
Родриго лежал, вытянув руки поверх одеяла. Несмотря на свои годы и склонность к полноте, он всегда выглядел сильным, крепким мужчиной, не забывал упражняться с мечом и копьем, и под его смуглой кожей угадывались крепкие мускулы. Сейчас все это истаяло. Он словно уменьшился вдвое, за одну-единственную ночь похудев разом на добрые пятьдесят фунтов. Его твердый, волевой подбородок заострился и выглядел вылепленным из воска. Волосы, давно начавшие редеть, так плотно облепляли череп, что казалось, будто он совсем облысел. Подмастерье лекаря, стоя рядом, промачивал батистовым платком лоб и щеки Папы Александра VI, и всякий раз, когда он отнимал платок, на нем прибавлялось красных пятен.
Кровавый пот. Один из первых и главных признаков действия «кантареллы», их фамильного яда, их тайны.
Лукреция покачнулась и тронула стену рукой. Кто-то из мужчин, стоящих у одра Папы, заметил ее и что-то сказал, но она, не слушая, пошла вперед, видя перед собой только его лицо, уже куда больше походившее на лицо трупа, чем живого человека. Родриго увидел ее, что-то вспыхнуло в его глазах, и на этот миг он стал прежним, стал ее отцом, великим Родриго Борджиа, Папой Римским, владыкой, готовящимся сложить к ногам их рода всю Италию, а потом и всю Европу. Он смотрел на Лукрецию из глаз этого полутрупа несколько долгих мгновений, а потом снова исчез, растворился в боли, терзающей его плоть. Лукреции был знаком этот взгляд. Так смотрел на нее из глубин погибающего тела ее муж Альфонсо Арагонский.
Родриго сделал какой-то жест, который его лекари растолковали безошибочно. По легкости, с которой они покинули покои Папы, оставляя больного с дочерью наедине, Лукреция поняла, что все они уже считают его покойником. Никто не сказал ей, чтобы не мешалась под ногами, или что больного нельзя утомлять. Они ничем уже не могли помочь и знали это.
Когда дверь закрылась за последним подмастерьем, Родриго спросил:
— Почему ты не пришла к Корнето?
Странно, голос у него остался прежним. Он звучал тихо и слабо, но это все еще был голос ее отца. Лукреция потупила взгляд.
— Я не могла... простите, отец...
— Ты же знала. Знала, что я затеваю на этот вечер. Как тогда, с Орсини. Мы же все обсудили, дочка. Почему ты меня подвела?
Он говорил мягко, ласково, в его голосе не чудилось и тени упрека. Он готов был выслушать и принять любое объяснение. Любое, кроме того единственного, что она могла дать.
— Отец... Ради Господа Иисуса, что там произошло?
— Измена, — коротко ответил Родриго — и засмеялся сухим, отрывистым кашлем, от которого на губах у него вздулась розовая слюна. Лукреция смотрела на него с нарастающим ужасом. — Так просто и так предсказуемо, правда? Этот ублюдок, Стефано Дуаче, продал меня Корнето со всеми потрохами. Не только предупредил, но и подменил кувшины с вином. Напоил меня моим собственным ядом. Каков ловкач! И как он, должно быть, смеялся надо мной!
— Дуаче? Но, отец, это же кузен дона Мичелотто! Он всегда был нам верен.
— Да, — Родриго поморщился, то ли от боли, то ли от досады. — За час до твоего прихода наш друг Мичелотто ползал тут, бился головой о пол и выл, дескать, помыслить не мог, что впускает в наш дом змею. Поклялся задушить Дуаче своими руками. Хотя не думаю, что он успеет: Корнето наверняка нынче же ночью угостил этого ублюдка ножом в глотку. Он не дурак и отлично знает, что, как бы меня ни ненавидели, убийство Папы с рук ему не сойдет.
— Убийство, — прошептала Лукреция, глядя на него во все глаза. — Отец, что вы такое говорите?
— А ты не видишь? Я умираю, Лукреция. Я умру сегодня к ночи или, может быть, завтра. И Чезаре, возможно, тоже, хотя он, кажется, пострадал меньше меня.
Чезаре. Чезаре, возможно, тоже. Лукреция взялась за столбик кровати и медленно опустилась по нему, сев на постель у отца в ногах.
— Чертов пот, — сказал Родриго. — Заливает глаза, ничего не вижу. Вытри мне лоб.
Она заставила себя подняться и взять со столика у кровати чистый платок. Кожа на лбу у Родриго лоснилась, переливаясь красным, пот расползался под тканью, пропитывая ее насквозь. Лукреция вытерла ему лицо и положила платок обратно, стараясь не замечать, что на руках у нее осталась кровь ее отца.
— Если бы ты пришла, — сказал Родриго, — ты бы выпила то же вино, что и Корнето, и по вкусу заметила бы, что в нем нет яда. Ты же знаешь, каков вкус «кантареллы». И мышьяка. И белладонны. Ты у меня все-все знаешь, Лукреция. Ты умная девочка, ты бы все поняла.
Лукреция судорожно вздохнула, закрыла лицо руками и упала на колени. Она не плакала, она разучилась плакать, но ее сотрясало от сухих всхлипов, похожих на кашель, не приносивших никакого облегчения. Иссохшая, холодная рука ее отца легла ей на темя.
— Ну, ну, дочка. Я не виню тебя. Просто...
— Ох, отец! — воскликнула она. — Я не пришла, не могла прийти, потому что у меня больше нет ласточки! Я не могла прийти и пить с Корнето вино!
Его рука, перебиравшая ее волосы, замерла.
— Повтори, что ты сказала.
— У меня нет ласточки. Я ее отдала.
— Отдала? Кому? Когда?
— Вчера... той женщине... она сказала, что...
Лукреция замолчала, сраженная мыслью, от которой ее разум и сердце наполнились чернильной тьмой. Той женщине. Отдала. Она сказала.
Она сказала, что мы все умрем через год, если не избавимся от фигурок. Но она не сказала, когда придет наша смерть, если мы откажемся от них. Может, быть, завтра? Может быть, прямо сейчас?
Родриго все еще держал руку на ее голове. Теперь это не было успокаивающим, прощающим отеческим жестом. Его пальцы дрогнули и скрючились, словно готовясь вцепиться, хищные и жестокие, как птичьи когти.
— Лукреция, — со свистом выдыхая воздух из разлагающихся легких, сказал Родриго Борджиа, — где мой паук? Ты знаешь? Ты...
Она отшатнулась прежде, чем он успел сжать руку в кулак. Он намотал бы ее волосы на запястье и ударил ее головой о раму кровати, ударил бы изо всех сил, которые в нем остались, раскроил бы ей череп, и она упала бы рядом с ним мертвая, а он пережил бы ее всего на час, и они вместе, рука об руку спустились бы в ад... и подождали бы там Чезаре. Эта мысль, такая яркая, что была почти что видением, огнем вспыхнула, опалив Лукреции мозг, и она с криком вскочила, глядя на своего отца в таком отчаянном ужасе, словно он и вправду только что попытался ее убить, вправду, а не в ее разыгравшемся воображении.