Любопытно, что на любые вопросы о том, кем Костя приходится подругам, они загадочно отвечали: «Ангел-хранитель».
Впервые Костю заметили во время самого первого путешествия по реке. Как он затесался в компанию, чьим другом был, с кем проник на борт — никто потом так и не мог объяснить. Катька подумала, что это Женькин брат, Женька решила, что Костя — армейский товарищ Катькиного мужа.
К ночи весь экипаж и все пассажиры наклюкались до трех лун, дети спали в каюте, взрослые — где успели прикорнуть. И вдруг Женьке вздумалось порулить. Она завела двигатель и встала у штурвала, из бодрствующих на палубе были только Костя да Ромка, Андрюхин племянник десяти лет.
На трезвую голову Женька действительно неплохо стояла у руля. Но только днем и только под чутким руководством мужа. На этот же раз ее изрядно развезло с вина, к тому же на Каме стоял туман, весьма густой… словом, она заснула за рулем. Отключилась всего на пару секунд, но этого хватило — она заложила крутой вираж. Моторы взревели, кто-то отчетливо громко хрюкнул, и очнувшаяся оттого, что больно ударилась бедром о какой-то выступ, Женька увидела, как Костя одной рукой держится за борт, а другой рукой вытаскивает за ногу из-за борта Ромку. В кильватере кипела и пенилась вода — скорость была приличной.
Слабеющей рукой Женька выключила двигатели и совершенно трезвая прислонилась к борту. Ромка, с закушенными до крови губами, серый, держался за ухватившего его в последний момент урода Костю.
— Ромочка, прости меня, пожалуйста, — проскулила она.
Ромка всхлипнул и кивнул. Женька пошла проводить его в каюту, а Костя меланхолично пил водку прямо из бутылки, не пользуясь услугами стакана.
Потом, в приватной беседе между подругами выяснилось, что Костя — совершенно чужой человек. И откуда он взялся — черт его знает.
Общение с внезапным знакомым ничего не дало — отвечал он односложно, а если начинал говорить сам, то обычно это были или похабные анекдоты, или истории, мля, о том, мля, как он, на х…, отпи. ил того-то, ё. нул тому-то, и прочая байда. Слушать его не могли даже мужики — уши вяли после третьей фразы. Поэтому очень скоро контакт с Костей ограничился лишь приветствием и прощанием. Его это, впрочем, не тяготило.
Катьке однажды довелось видеть, как Костя расправляется с хулиганами. Он провожал её с дежурства домой поздним октябрьским вечером, они срезали путь от больницы до Катькиного дома через гаражи, и там их прижали щенки призывного возраста, все чем-то неуловимо похожие на Костю: здоровенные, невыразительные и опасные. Катька не испугалась, потому что была уверена в авторитете Константина. Но оказалось, что знают Костю отнюдь не все, и ему пришлось применить силу. Зрелище было короткое и впечатляющее: Костя схватил первого попавшегося под руку охламона и откусил ему нос. Тут же все семь уродов, что рассчитывали поразвлечься и срубить бабок по легкому, разбежались, кто куда. Покалеченный хулиган описался, увидав в своей руке собственный нос, который ему вложил туда Костя. Катька надавала хулигану пощечин, чтобы он пришел в себя и велела немедленно бежать в травмпункт. Как потом выяснилось, прибежал он вовремя, и нос пострадавшему успели спасти.
За что же это подругам счастье такое привалило, а?
Основное место работы у них было, разумеется, не в сэконд хэнде, а в реанимации, где Катька и Женька работали в одну смену — сутки через трое. Работенка, что и говорить, не сахар, но и бросать ее девчонки не хотели, хотя и звали их в сэконд на постоянную работу. Что-то было в той грязи и боли… жизнь, наверное… хрен разберет. Как в родильном отделении — никто оттуда уходить не хочет.
…Где-то через два или три года после того, как Костя поймал Ромку за ногу, Катька и Женька умотались за черникой на Нижний склад — было за Камой такое ягодное место. Ягод собрали немного — всего по пятилитровому ведерку — дождь, зарядивший после обеда, выгнал их на берег, к часовой «Ракете». По неспокойной реке они добрались до пристани, где их ожидал еще один неприятный сюрприз — автобус сломался. Пошли пешком.
— Эх, где там наш Костя на своей «Ниве»… — мечтательно шмыгая носом произнесла Катька.
— Да хоть на такси бы… — подхватила подругу Женька.
Впереди, на Покрышкина, послышались выстрелы, рев двигателя, звон разбившегося стекла и крики: «Убили!» Даже не переглянувшись, Катька и Женька припустили к месту происшествия: в навороченном «джипе» с разбитым лобовым стеклом был виден окровавленный человек. Он громко стонал, но никто из собравшейся вокруг толпы не бросался на помощь — боялись продолжения стрельбы. Женька быстро открыла дверку и раненый вывалился к ее ногам. Катька заорала:
— Быстро «скорую» и милицию. Да шевелитесь, мать вашу!
— Девочки, не суетитесь, — выступили из толпы два молодых человека. — До приезда милиции ничего трогать нельзя.
Было видно, что молодые люди не хотели бы, чтобы раненому оказывалась помощь. Катька загнанно оглядывалась — толпа ее поддерживать не собиралась.
— Они врачи, они долг свой исполняют, — донесся откуда-то из-за спин зевак голос, прекрасно знакомый Женьке и Катьке. Молодые люди в панике обернулись и увидели Костю. Лица их побледнели.
— Работайте, девочки, «скорая» уже в пути, — успокоил Костя подруг.
Молодые люди исчезли, а Катька и Женька взялись за работу.
— Поди ж ты и спасут… — прошептала одна бабка своей товарке.
— Вряд ли, — с сомнением в голосе сказал Костя. — По пуле в горле и легком — не смогут они.
Женька и Катька сами видели, что помочь здоровенному кабану не смогут. Он умер через десять минут на их руках. «Скорая» все не ехала, потом стало известно, что лопнуло колесо и вся бригада сама чуть не загремела под фанфары. Но девчонки продолжали спасать бандита (в кого еще будут стрелять?). В кармане его лежали документы на имя Кезина Константина Петровича, известного авторитета. С фото смотрел отвратительный тип с порванной губой, сломанным носом и приросшими к черепу ушами.
Сестрица, Аленушка, выйди, выйди на бережок. Луна взошла вострая, немцы ходят пьяные, бабы ягие шастают на метлах, хотят меня зарезати.
Дрались мы и с немцами, и с ягими бабами, и первые на железных лошадях скачут, а вторые железными зубами щелкают, и смотрят на нас в лорнеты, и давят нас перстнями и подковами, а на тех перстях и коронах печати стоят, круглые, раззолоченные. Как дыхнут мертвым дыхом на печать, как притиснут ею белы груди, так сердце вон из грудей, так и глаза вон из глазниц. Выше ноги от земли, встанешь на воздух, вроде и не дотянутся до тебя злые вороги, да вместо тебя десятерых положат. Злые свиньи волков погрызли, свист да лай вокруг, и в ушах звон, и в ногах дрожь, и в душе стон, и душа вон.
Братец мой, Иванушка, тяжел камень, на дно тянет. Не послушал ты меня, испил из козьего копытца.
А хлебнул беды — куда денешься? Что в себя впустил — изживешь когда? Слаб ты еще да глуп, братец Иванушка, сердцем понять, да умом распутать пытаешься, да силой силу переломить. Кто же покорится покоренному? Где же сила тоя, братец? В копытцах да рожках, в зубах молочных да ножках немочных? Вы уж походите по земле, по воздусям яко ангелы не плавайте, тесно вам с ними в эфирах, так уж лучше пусть ангелы по небесам, чем козлы парить будут, ибо сказано — ангел на земле лучше козла в небеси, но и от него толку никакого.
Сестрица, Аленушка, выйди, выйди на бережок. Ратные черви копошатся под копытами, землю из под ног выгрызают, и ступить теперь некуда. Побивают нас уж не десятками, а тьмами, немцы гавкают, бабы ягие лают, злые свиньи рылами рвы роют да воду льют, которую из рек да озер повыпили. Желта та вода, как глаз нехороший, и не плывет по той воде дерево, но на дно идет, да цепи железные по ней змеятся, словно живые, и не тонут. И где нам силушку взять такую непомерную, чтоб и рвы осушить, и цепи порвать, и баб ягих с немчурой поганой да свиньями гнусными одолеть? Ох, и останусь я один в поле супротив вражьей силы, и помирать не хочется, и помощи ждать неоткуда.
Братец Иванушка, тяжел камень, на дно тянет. Кто ж тянул тебя на ворога силой идти, кто ж звал? Или правое дело за спиной почуял? Уж никто бы не сказал, никто не надоумил бы сам-герой во чисто поле выходить да ворон побивать, от коих все небо черно.
Да что же ты мне городишь, дура?! Сам я вызывал их землю топтать, сады рубить да хлеба жечь?! Или похвалялся, что во полон возьму и жен их, и детей?! Издревле на моем огороде чужая коза капусту ест, чужая рука мое берет, что унести может, а что не по силам — огню предает! И не потому, что звал я их, а потому что под боком я у них, потому что смеюсь во весь голос, пою на всю деревню, пир на весь мир закатываю, коли есть чем пировать, а коли нечем — последним поделюсь. И не ломлю я уж силу силою, прячусь в подпол, за околицей хоронюсь. Да что же мне, песню оборвать, смех слезами залить, подавиться куском?! Много я оставил им, чтобы в покое меня оставили, но ведь им надо всё, что есть у меня. А только смех и песни одни и остались, да и кусок хлеба — тоже последний. Не отдам. Не хочу отдавать. Только сил уже нисколько не осталось.