… животворящая святыня… Ей-богу, лучше не скажешь! И никто после Пушкина не сказал! А ведь это святая мудрость: Бог и Разум! А соединённые вместе — Жизнь!..
… земля была б без них мертва… А это уже апофеоз! Да, апофеоз земной, человеческой жизни. Потому что иначе — земля мертва…
И самое главное — любовь! Без любви к родному пепелищу, отеческим гробам земля — как планета, как среда обитания — была б мертва…
Всё, конечно, так; именно так… Ай да Пушкин!
IV
Однако вернёмся к князю Голицыну, потому что, не обрисовав эту фигуру, обстоятельства его жизни и его окружения, просто не удастся объяснить дальнейшие события.
Мне пришлось просмотреть и перечитать воспоминания и дневники той эпохи и даже заглянуть в голицынские архивы, пока наконец-то не обозначилась ситуация июля 1820 года и не ожили нужные мне люди — сам сиятельный князь, престарелый англичанин Джон Рамсй Возгрн, бывший четверть века управляющим приокского имения баронессы Строгановой, матери князя, незадолго до того умершей и сделавшей сына ещё более богатым — только денежного дохода прибавилось на 300 тысяч рублей! — и крепостной конторщик, безукоризненно владевший тремя европейскими языками — английским, французским и немецким, а также обученный и многим другим премудростям, Иван Данилович Чесенков.
В жаркую макушку лета спокойного, ничем не примечательного 1820 года князь Голицын порешил лицезреть свои новые владения и отправился в плавание по России — по Москва-реке, Оке и верхней Волге.
О, какое это было плавание!
Глава третья
Плавание по России,
или Притча о второй женитьбе
I
Элегантный парусник, белый, как июльское облако, с княжеским штандартом на грот-мачте выглядел сказочным. Тихие ветр нежно круглили его паруса, но по течению он нёсся безоглядно, и казалось, будто парит на крыльях. Ох, как хороши, как в самом деле крылаты были его грот-марсели и грот-стаксели, кливеры и фоки, а корабельный бушприт напоминал костяной клюв буревестника.
За ним совершенно не поспевал палубный бот с челядью и припасами, у которого к тому же на носу грозно тяжелилась чугунная пушечка. Только ночными весельными усилиями — слава Богу, не успевали затухать вечерние зори, как возгорались утренние — удавалось нагонять летящий по волнам парусник.
Потребовалось всего-то два дня, чтобы долететь до села Винстернского в серединном течении Оки у возвратной излучины с огромными валунами, где, углубив заводь и выложив её булыжником, Джон Возгрин устроил белокаменный причал. Встречать суверена вывалил весь подневольный люд — от мала до велика; выстроился вдоль луговой дороги, убегающей от пристани к белому барскому дому на взгорье; к церкви с трехъярусной колокольней, откуда на всю окскую пойму раздавался радостный колокольный звон.
Усадьбу на английский манер окружал вольный ландшафтный парк, спускавшийся в приречные луга, и всё это вместе называлось Винстернское. Да, по желанию многолетнего матушкиного управителя англичанина Джона Рамсея Возгрина, кем до самой смерти она не переставала восхищаться.
Избяное же скопление под соломенными крышами в обширном ополье именовалось Гольцами. За конным двором через ложбину на опушке вековой дубравы имелось ещё поселение — тянулся ряд изб, куда селили конторских и частью дворовых, и называлась эта улица-порядье Дубровкой.
Там и проживал талантливый самоучка, знаток трёх языков, грамотей, каллиграф, книгочей и очень исполнительный, рассудительный конторщик Иван сын Данилов Чесенков. Видимо, фамилия-прозвище «чесенков» происходила от определения «чесный», от одобрительного — «чесняк», перевоплотившись в конце концов в мягко-восхитительное: чесенков! Вполне вероятно…
Был он бездетным вдовцом, лет сорока. Женила его Баронесса — так дворовые между собой называли княгиню Голицыну — на своей постельничей девке, заболевшей страшной болезнью (похоже, раком), и почти десять лет он покорно, терпеливо за ней ухаживал. Баронесса же, ещё в юности, приставила его к англичанину, зная необыкновенную способность Ваньк перенимать чужие языки, отчего, между прочим, Джон Возгрин так и не научился свободно изъясняться по-русски.
Возгрин с Чесенковым были неразлучной парой и вместе выглядели достаточно смешно: Джон — громадный мужчина с львиной, рыжей головой, с мощными ручищами в золотистой шерсти, гладкобритый, но с пышными бакенбардами, всегда красиво, авантажно одетый; с широким, монументальным шагом — весь мощь, сила, неутомимость. И полная ему противоположность Ванёк Чесенков: в затасканном сюртучке или простой холщевой рубахе; маленький, с острой козлиной бородкой, рано облысевший, худющий — в чём только и душа держалась? Однако двужильный, вроде бы ни нервные, ни физические перегрузки ему неведомы, и, хотя на погляд жалок, но его васильковые глаза постоянно излучали не свет даже, а восторженное сияние.
Редкий человечишка: в бедности — аккуратен, в делах — точен и неутомим, более даже, чем сам английский геркулес Возгрин. Наверное, потому-то и дружили они, и никогда не ссорились — целую четверть века!
Кроме того, удивительным качеством наделила его природа: много знал, а будто бы ни о чём и не ведал. Только со своим англичанином бывал порой откровенным, а так — рот на замке. Наверное, всё же от своей крепостной неволи. Весь — подчинение и исполнительность. И как не тормошил его душу во всём вольнолюбивый Возгрин, никак и ничем не мог расшевелить.
Управляющий догадывался, что со смертью благодетельницы (а когда-то на берегах Темзы и возлюбленной, впрочем, как и в первые годы на берегах Оки, пока старый князь не запретил княгине появляться в Винстернском), — да, не сомневался, что его русская эпопея завершилась, и единственное, о чём он мечтал напоследок, — добиться освобождения своего угнетённого друга. Тем более, по его же настоянию Чесенков наконец-то надумал жениться, и избранница его была молода и красива. Престарелый англичанин искренне желал, чтобы дети неразлучного друга родились свободными.
II
Сиятельный князь возжелал выслушать доклад управляющего без отсрочки — утром следующего дня. Но сразу вышла незадача: сам он был слаб в английском, а Джон Возгрин изъяснялся по-русски через пень-колоду, не знал ни бельмеса по-французски и ни бе, ни ме по-немецки, и вот пришлось звать крепостного человечка, конторщика Чесенкова.
Это раздосадовало князя, но больше его раздражал сам англичанин — своей величественностью, независимой манерой держаться, говорить на равных, будто он лорд, да ещё и на всякие вольные темы, демонстрируя познания и убеждения, которые ему, владетельному суверену, были совершенно не к чему, а тем более, не к чему выглядело упрямое желание Возгрина изъясниться с ним о вреде крепостной зависимости, причём через самого раба!
Князь не только высокомерно презирал заносчивого англичанина, о давней интимной связи которого с матушкой был наслышан, но с огромным усилием усмирял в себе злость, гнев и раздражение. Однако, как великосветский лицедей, он владел искусством никак не показывать своего истинного отношения. Он просто перестал слушать Возгрина, решив, что по отплытии вручит ему расчётный лист и надменно откажется от дальнейших услуг.
А вот этот конторщик Чесенков, его подневольный человечек, был ему чем-то симпатичен, даже вызывал неподдельное любопытство. Но не тем, что умел изъясняться, читать и писать на трёх языках, вернее, на четырёх, включая и родной русский, — подобные встречались и в других княжеских имениях, — а тем, что обстоятельства его жизни во многом совпадали с его собственными: он был принудительно и несчастливо женат.
Наверное, именно в Винстернском князь Голицын впервые засомневался в том, что мщение наречённой императором Павлом Первым супруге было правильным. Ведь дай он ей развод, то и сам бы стал свободным, мог бы вступить во второй брак, как этот жалкий крепостной вдовец, и выбрать бы себе такую же юную, непорочную невесту, естественно, из своего круга. Пожалуй, встреча с трепетно напуганным конторщиком отложила в душе князя самый яркий след за всё пышное плавание по России.
Но вернёмся к его разговору с Джоном Возгрином. Восхищаясь, как старательно и точно излагает галиматью этого английского павиана его крепостной человечек, князь Сергей Михайлович Голицын небрежно перебил того, заговорив по-французски, как привык на светских раутах или в том же московском… Английском клубе! И его поразило, как не вздрогнув, не изменив обречённого выражения лица, Чесенков без запинки перевёл им сказанное на английский. Эта игра сиятельству понравилась, и он даже повеселел. А произнёс он следующее:
— Месье Вос-хрин (князь специально исказил фамилию англичанина, чтобы унизить), хватит читать мне нотации. Меня не волнуют ни ваши экономические, ни позитивистские теории. Я не поклонник Адама Смита и французских моралистов. Наш разговор будет более полезным, если я поставлю вам вопросы, а вы изволите ясно и коротко отвечать. Хотя я и сомневаюсь, что вы умеете кратко излагать свои мысли, мистер Вос-хрен. — Тут он усилил оскорбительность в произношении фамилии управляющего, и об этой своей ловкости князь Голицын в дальнейшем любил рассказывать на московских балах внимающим слушателям. — Да, мистер Вос-хрен! — недовольно воскликнул он по-русски. — В любом случае вы меня уже утомили.