— звонко вывел Эртхиа и опустил дарну.
И Лакхаараа глухо добавил:
— И нет спасения желающему его…
В этот час Акамие танцевал перед повелителем.
Он вился, как вьется на ветру шелковая лента, и глухо вызванивали частый ритм бубенцы на ножных браслетах, и дрожали другие на широком поясе, сжавшем бедра, сквозь шальвары просвечивали легкие ноги, косички взлетали, осыпались, бились о спину и грудь, и трепетали пальцы высоко вскинутых рук, унизанные кольцами с самыми звонкими серебряными бубенчиками.
И тяжелый взгляд царя светлел и разгорался, и хищная улыбка проступала на темных губах.
Вот что случилось накануне отъезда великого царя к войску.
Тяжелый, камнем обрушившийся голос услышали на ночной половине задолго до урочного часа. Акамие только разбудили, и он тер лицо узкой ладонью, зевал и покачивался, сидя на ложе.
Испуганные рабы подхватили Акамие и понесли в купальню. Но вырос на пути евнух, мелькнула над коричневыми спинами раздраженная плеть.
— Утомились головы таскать? — высоким страшным шепотом остановил он рабов. — В покрывало — и к царю!
Откуда ни возьмись, взлетели и заструились в воздухе трепетные полотнища, опускаясь на плечи Акамие. Круглолицый раб кинулся с ножичком для обрезания ногтей, но был сбит и отброшен в сторону ногою евнуха в тяжелой сандалии с золотыми накладками. Последний слой шелка окутал голову с распущенными волосами — и Акамие, не прибранный, не украшенный и не умащенный благовониями, спешил в опочивальню повелителя, не чувствуя под собой ног от бедер до похолодевших ступней.
Только гневом повелителя мог быть объяснен этот зов в неурочное время, только жаждой скорой расправы. И не искал Акамие причин этого гнева или средств спасения от него, только страшился покорно.
Царьсидел на подушке в стороне от ложа, поглаживая пальцами рукоять кинжала, лежавшего поверх исписанного пергамента. Обдумывая перед отъездом необходимые распоряжения, в соответствии с которыми должна была протекать жизнь во дворце в отсутствие повелителя, царь обнаружил, что лишь одну вещь не решится поручить надежным хранителям, которым доверял сокровища и жен.
Лишь одно здесь царь считал своим не по закону и не по праву, а по своему желанию и неутолимой жажде и лишь утраты этого одного опасался. Судьба воина неверна, как дорога над пропастью в безлунную ночь. Бывало, и цари не возвращались из походов. Ненавистна была сама мысль о том, что может принадлежать другому светловолосый мальчик Акамие, воплощенный соблазн.
Тот, что таращил бессмысленные мутные глазки, сбивая пелены.
Тот, что качался на пухлых ножках, вцепившись кулачком в парчовые завесы. А царь не мог простить ему, что вот он жив, убийца той, кого не забыть.
Тот, чьи успехи в нежной науке и совершенную красоту превозносил старый евнух-воспитатель, поднимая пальцами тонкокостный подбородок, отводя волосы от маленьких розовых ушей, еще не отягощенных серьгами, задирая до плеч шелковую рубашку, чтобы повелитель сам мог увидеть золотистую спинку, крепкие округлые ягодицы, нежные ямочки над ними.
Тот, чьи безнадежные покорные вскрики были слышны на всей ночной половине дворца, когда, обнаженный под шелковым покрывалом, он впервые переступил порог царской опочивальни. Он стонал и всхлипывал, и вновь заходился криком, пока царь не насытился и не вознаградил себя за долгие годы ожидания. Потом его унесли рабы, стонущего, с мокрым лицом, отныне и навсегда любимого наложника царя.
Разве мог царь оставить его — другому? Если падет он сам на поле боя, если ворвутся во дворец жадные грабители — разве не Акамие станет самой желанной добычей? А если царь погибнет, но войско его победит, и победители-сыновья вернутся домой — сможет ли его наследник, хоть раз взглянув на Акамие, соблюсти обычай, рассечь золотистое теплое горло холодной сталью? Не захочет ли он…
Отгоняя черные мысли, царь ласково гладил рукоятку и драгоценные ножны: только ему и его кинжалу суждено коснуться Акамие.
Мальчик ждал на пороге, следя за пальцами повелителя. На лице его застыла покорность, только выше поднялись круглые брови, точно вышитые черным шелком. Пряди волос, видные из-под покрывала, почти касались пола. Он тихо покачивался, словно повинуясь плавным движениям пальцев царя, и понимал все. И, как в ту ночь, только покорность неизбежному была в его глазах.
И царь поманил его рукой, и Акамие сразу подошел и опустился на колени возле подушки. Разжал пальцы, придерживавшие у горла покрывало, оно скользнуло вниз следом за руками. И все смотрел на пальцы царя, ласкавшие кинжал.
Если бы успели рабы убрать и украсить Акамие, и натереть его соком травы ахаб, и умастить благовониями — сейчас бы, в эту самую минуту яркая кровь хлынула бы, заливая белый шелк. Грустный и спокойный уехал бы царь наутро к войску.
Но не был сейчас Акамие воплощением соблазна и острием желания. Тихий он был и безучастный, жалкий, одинокий и беззащитный.
Отняв руку от кинжала, царь опустил ее на голову Акамие. Закрыл глаза, будто в сомнении, — но поспешил сказать, отталкивая мальчика:
— Поедешь со мной.
День за днем тряслась и раскачивалась повозка, крытая коврами поверх белого войлока, а в ней, за шелковым пологом, скучал и томился царский наложник.
Кто хочет успеха в военном походе, не предается утехам плоти. Лишь к тому, кто всем существом, всем напряжением духа устремляется к цели, снизойдет Судьба с высоты своего равнодушия. И ни в одну из ночей, проведенных в походном шатре, царь не посылал за Акамие, и был умерен в еде и питье, и сыновья его и военачальники следовали его примеру и требовали того же от воинов.
Тем желаннее будет войску победа, когда вместе со стенами чужих городов падут и развеются прахом запреты и все будет дозволено победителям.
День напролет шли и шли балованные кони, способные выносить тяготы многодневного пути, и голод, и недостаток воды.
День напролет скрипела повозка, Акамие жаловался на духоту и тряску, и евнух, откинув полог, садился у проема, бдительно следя за тем, чтобы никто не приближался к повозке и не заглядывал внутрь. Акамие устраивался за его широкой спиной и разворачивал свиток из данных ему в дорогу учителем Дадуни. Но очень скоро глаза уставали ловить прыгающие строки, и он откидывался на подушки.
Сначала ему, никогда не покидавшему ночной половины царского дворца, было любопытно и радостно наблюдать новую яркую жизнь, закипевшую вокруг. Зажав в руке края шелкового полога, он прижимался к нему лицом, то одним, то другим глазом выглядывая наружу. И видел чудеса, не виданные никогда раньше: видел повелителя верхом на боевом коне и четверых всадников, вплотную следовавших за ним. Всадники были в кольчугах мелкого плетения и в блестящих остроконечных шлемах, повязанных белыми платками, расшитыми золотом и жемчугом. Рукоятки их мечей и скрепы ножен, усаженные драгоценными камнями, разбрызгивали острые блики, а у седел блестели золотым тиснением колчаны и налучи красного сафьяна. И были у них длинные луки, обмотанные белоснежной корой туза, и высокие, туго облегавшие икры сапоги с медными носами, а спины и крупы коней покрывали парчовые попоны.
И по гордым взглядам удлиненных, приподнятых к вискам глаз, по густым разлетающимся бровям, по хищным ноздрям над полными надменными губами Акамие с болью, но и с восторгом узнал в них своих братьев, чьи имена он, раб, не смел произносить. Все они лицом и статью походили на повелителя.
Их заслонили другие всадники, но Акамие сквозь блеск и сверкание дорогой сбруи и вооружения, сквозь мелькание ярких одежд все старался разглядеть белые платки на шлемах царевичей.
Торжественно выезжал повелитель из Аз-Захры. Сопровождавшие его отряды всадников, лучников и копейщиков с трудом помещались в улицах и переходах. И следом за пышной процессией ехала крытая коврами повозка, окруженная двумя дюжинами конных стражников с обнаженными мечами в сильных руках.
Когда же остались позади городские ворота и, удаляясь, затих рев огромных труб и рокот барабанов, Акамие в изнеможении опустился на подушки. В однообразной и размеренной жизни его на ночной половине даже уроки учителя Дадуни оказывались полными потрясающих впечатлений. Утомленный зрелищем множества людей, блеском белых стен городских зданий, оглушенный, измученный духотой в тесной, раскачивающейся повозке, Акамие то ли лишился чувств, то ли уснул. Лишь к вечеру его глубокое забытье встревожило евнуха, поначалу довольного тем, что его подопечный перестал выглядывать из-за полога, рискуя быть увиденным и тем подвергая риску столь любезную евнуху его собственную голову.