На самом деле заброска начнется в полночь. Слова «завтра утром» предназначены для лишних людей, присутствующих в зале. Их всего десять из тридцати восьми свежеиспеченных бакалавров. Кого-то из них подозревают в работе на спецслужбы, милицию, бандитов, а у кого-то совсем худо с психологической устойчивостью. Завтра им скажут: по техническим причинам заброска отменяется. А на тот случай, если они явятся не одни, вся основная техника уже будет вывезена в другое место. «Не знаю я, глухая я, слепая я, старая я», — скажет непрошеным гостям бабушка-вахтерша.
— …Мы не выдаем, каких-либо дипломов или иных документов, свидетельствующих об окончании Невидимого университета…
Об этом нас предупредили в первый же день занятий. Но ректор — полная противоположность «основателю», человек худой, желчный, педантичный, страдающий, видимо, какой-то неприятной хворью, выкрасившей его кожу в цвет картонной тары, а губы превратившей в подобие двух выброшенных на берег медуз — цедил казенные фразы о дисциплине.
— Погодите! Погодите… — прервал его «основатель». — Я очень хотел сказать вам, но не решался… Вас тридцать восемь человек. Вы будете третьей группой, заброшенной в прошлое. Остальные благополучно вернулись, ничего не добившись, впрочем, вы об этом знаете… Не о том говорю: Вы меня простите… я сегодня как-то… не в своей тарелке… господа… ребята… если у вас все получится, вы останетесь там, в белой России… Потому что вернуться вам будет уже некуда. Но если никто из вас ничего не сможет сделать… послушайте… не суйте головы в смертельные переделки. Лучше вернитесь назад. Вы здесь нужны, вы здесь понадобитесь. Постарайтесь остаться в живых. Я… был в первой группе. Никто вам не сказал? Ладно… не важно. Цените свои жизни как можно выше, вот вам самый главный совет. Мы собрали Агрегат в тайне, угробив на это шесть лет и сто двадцать тысяч долларов. Мы не очень молоды и не очень богаты, лучше нам вряд ли что-нибудь удастся… короче говоря, мы своими руками разрушим Агрегат, хотя он и единственный в мире, да ладно… разрушим, поверьте… если вы не будете возвращаться.
— А как же ваша мечта? — спросил кто-то из зала. «Основатель» отмахнулся и повторил:
— Возвращайтесь, пожалуйста! Помоги вам Господь…
Середина июля 1920 года, точную дату не помню, Орехов
Северная Таврия. Степи, ровные, как простыня, растянутая на сотни километров. Редкие колодцы. Вишни, усыпанные ягодами. Ослепительное небо, неправдоподобное, прозрачно-белое, словно в горный ручей капнули немного молока. Старинные двухэтажные особняки колонистов, глубоко вросшие фундаментами в жирный чернозем. Богатые селения немцев с названиями, нелепо звучащими в окружении Севериновок, Куркулаков и Ак-Сараев: Вальдорф, Рикенау, Тифенбрун, Гейдельберг, Ной-Мунталь… И раскаленное лето плодит миражи у линии горизонта.
Мы шли, дрались, опять шли, истекали потом, дрались, мерзли ночами, отбрасывали новую ударную группу «товарищей», стирали хорошо просоленные мундиры, дрались, падали наземь и погружались в сон там, где застигнет команда «стой!», выбивали красных из очередного селения, опять шли и опять дрались. Этот год съел весь мой избыточный вес да еще выжал вдобавок и тот, который я бы себе оставил. Я стал сухим и легким, вроде древесного угля: поднести спичку — и вспыхну. Даже лицо приобрело буроватый оттенок — загорело, обветрилось, выцвело точь-в-точь как наши рубахи. Переходы в тридцать верст перестали убивать меня. Война обошлась со мной, будто опытная прачка: хорошенько взялась и перекрутила. Вместе с жиром вышло еще много невидимых субстанций, и обнажилась сущность: я обычный надежный стрелок, спокойный, деловитый, умелый, звезд с неба не хватаю и людей за собой повести не могу, но товарищей своих никогда не подводил и, надеюсь, не подведу. Вот и все. Солдат как солдат.
Дни и недели слились в серо-желтую полосу. Мы уперлись в какую-то балку, теперь уже не вспомнить. То ли Сладкая балка, то ли Кислая, какая разница… Красные упорствовали, мы тоже не отступали. Так и толкались с ними на протяжении нескольких суток. Одна пуля тогда разорвала мне погон, другая продырявила рукав, но на теле не добавилось ни царапины. Наверное, стихия времени растворила все достижения «диверсантов»: да, Новороссийск грянул намного позже, но я смутно помнил, что именно в середине июля книжные корниловцы насмерть сцепились с красными за какую-то проклятую балку, и кажется, как раз за ту самую, где мы клали одного бойца за другим.
Значит, все становилось на свои места…
Отчетливо помню высоту 60.18. На ней и вокруг нее убито было столько наших, что хватило бы для заселения какого-нибудь городка в провинции, буде он опустеет. Высота в конце концов осталась за нами, и на ней вкопали большой православный крест с железной решеткой.
Посреди этих боев меня вызвал командир взвода, дал смирного лошака и велел отправляться в город Орехов. Это была не наша полоса наступления. Не то что другого полка, а другой дивизии. Тем не менее город маячил у нас на фланге, и никто не знал: наши ли контролируют его, красные ли? Полковое начальство опасалось комиссарского сюрприза с этой стороны, и я должен был исполнить разведывательную службу.
Мы с лошаком опасались красных разъездов. На такой тихой и нерезвой скотине у меня не было шансов от них спастись. Умный коняга выбирал овражки поглубже, низины, укромные места, а я шептал ему на ухо слова ободрения. Не волнуйся, мол, сивка, коли Бог не выдаст, так и свинья не съест.
Не доезжая самую малость, я спешился и повел моего лошака в поводу. Прячась за белеными мазанками, мы с животиной добрались до самого въезда в Орехов. Лошак почувствовал, вероятно, весь риск жизни разведчиков, а потому вел себя тихо и ни разу не заржал. Или у него от ветхости лет ржалка давно вышла из строя? На городской окраине сновали люди в военной форме, пылили артиллерийские двуколки, кто-то горланил непотребщину. Я пригляделся. О! Сегодня нам с лошаком смерть от сабель конармейцев не грозит.
Солдаты, расположившиеся в Орехове, щеголяли фуражками с белым околышем и малиновым верхом. Такие носили только ударники из нашей Дроздовской дивизии. Значит, Орехов взят.
Я вышел, не таясь, на дорогу. Теперь оставалось дойти до центра — для очистки совести. «Дрозды» улыбались мне, махали руками, подтрунивали, мол, пришел, корниловская морда, к шапочному разбору, не будет тебе постоя.
Решив напоить конягу и напиться самому, я остановился у колодца с журавлем. Но только я вытащил ведро с водой, как у меня за спиной, где-то во дворах, грянул «Интернационал».
Дрынц! дрынц! — загрохотало ведро по деревянным приступкам. Я потянулся к ружью. Бывало, червонные казаки надевали форму доброволъцев. На этой войне вообще всякое бывало. Что тут происходит? Невидимые «товарищи» наяривали «Интернационал» всерьез и с чувством. Целый хор, никак не меньше взвода, а может быть, целая рота. Я уж и не знал, что подумать.
Винтовочный залп оборвал пение.
М-мать! Вот оно как.
Чуть погодя из соседнего двора вышли двое и направились прямиком к колодцу: генерал в дроздовской форме, обер-офицер — тоже «дрозд», а с ними серая собачина с полосками на боках. Догообразная, — точнее не скажу, нескольку не разбираюсь в породах. Пес нарезал круги вокруг офицеров, и, по всему видно, его обожаемым хозяином был генерал.
Кривоногая зверюга подскочила ко мне, вывалила язык и глухо заворчала. Беззлобно. Так, для порядка. Почему бы не поворчать на столбик мяса в несъедобной полинялой фуражке?
И тут как будто завеса упала у меня с глаз.
— Пальма?
Услышав свою кличку, псина от удивления перестада ворчать и уставилась на меня с подозрением во взоре.
Ко мне приближалась живая легенда белой гвардии — генерал Антон Туркул. В нем соединялось все лучшее и все худшее, чем славилось добровольческое движение. Человек фантастического бесстрашия, стальной воли и какого-то природного тактического таланта, он бывал хладнокровно жесток с пленниками.
Военная косточка — начал первую мировую вольноопределяющимся, закончил гражданскую, командуя дивизией, — он шел, как по плацу, прямой, словно бильярдный кий, аккуратно подстриженный, и каждая мелочь в его амуниции была на положенном месте. Подбородок Туркула сверкал безупречной полировкой. Генерал вытирал со лба пот белоснежным платочком. Это был красивый человек, хищной повадкой под стать собственному псу.
Я вытянулся было, но Туркул сделал знак, мол, отставить, не на строевых учениях.
— Добудь-ка нам воды, солдат. И не бойся, Пальма своих не трогает.
Я завозился с ведром, краем уха прислушиваясь к разговору «дроздов».
— …могли подумать? — разубеждал в чем-то собеседника Туркул.
— Я нимало не заставлял их. Надо же, опять поползут глупейшие россказни! Только мои стрелки вывели их во двор, как они оробели, жмутся друг к другу, словно овцы в загоне… Один оказался посмелее.