Вы уже читали, должно быть, в газетах о том, как мятеж Наоя был остановлен и что это стоило нам жертв. Не буду повторяться. Остатки разбитого воинства рассеялись. Не знаю, какова их дальнейшая судьба: приютили ли их в других оазисах или же они сгинули в пустыне. Корнет Лимонов умер от ран на второе утро после сражения; мы нехорошо с ним расстались – почти в ссоре, о чем я Вам только что отписал. Надеюсь, теперь мы с ним примирились и он в ином мире простил меня так же, как я простил его на земле.
Что до Бурагана, то мне наконец позволили навестить его. Солдат на всякий случай караулил под дверью все то время, что я находился у Бурагана, однако мне шепотом сообщили, что дикий приятель мой впал в своего рода ступор и от меня ожидают, что я сумею его несколько оживить.
Бураган сидел на койке, скрестив ноги и сложив руки на животе. Едва ли он замечал происходящее вокруг него.
Я остановился посреди комнаты и спросил его, как он себя чувствует. Очевидно, в последнее время я так часто слышал этот вопрос, что поневоле задал его, когда не нашел другого способа завязать разговор.
Бураган поднял веки и посмотрел на меня. Его лицо совершенно ничего не выражало.
– Не нужно ли тебе чего-нибудь? – продолжал я. – Если так, то непременно дай мне знать.
Он все молчал.
Мне вовсе сделалось неловко. Я уселся рядом с ним на койку и рассказал, возможно более простыми словами, какой-то последний анекдот из жизни нашего полка. В финальной части этого анекдота поручик Н. говорит девице Сафеевой (старшей – Неониле), когда та во время вальса каблуком наступила ему на пальцы, да так от души, что проникла даже сквозь сапог: “До чего же вы колки, мадемуазель Сафеева!” – на что та находчиво отвечала: “Видали бы вы меня на курсах медсестер со шприцем в руках!”
Бураган выслушал, не поведя и бровью; я даже усомнился в том, что он меня узнал.
Мы посидели рядом немного; потом я ушел.
С того дня я взял привычку навещать его каждый вечер. Чаще всего он просто сидел, не шевелясь, но эта неподвижность была разной, и скоро я научился различать ее: иногда он был как деревянный истукан, неприступный для любого разговора, а иногда – съеженный и какой-то жалкий; тогда он жадно ловил каждый звук моего голоса.
После первого же моего посещения Комаров-Лович призвал меня к себе и, помахивая в воздухе огромной кружкой с изображениями маков (подарком Настасьи Никифоровны, по мнению коей маки суть символ вернейшей супружеской привязанности – почему бы?), сказал так:
– Вы, Андрей Сергеевич, кажется, изволите навещать вашего… кх-кх… не подберу и определения для этой личности. Отчего и рапорт до сих пор в окончательном виде не клеится. А? Ваше мнение?
Я помялся, затрудняясь с ответом. Комаров-Лович истолковал мое смущение по-своему и предложил мне покойные кресла:
– Садитесь, господин Мухин. Вам ведь трудно стоять.
Я не стал отрицать этого и поскорее уселся. Из кружки Комарова-Ловича несся запах ядреного цикория.
– Не желаете ли кофию? – спросил г-н полковник.
Я поскорее отказался.
– Напрасно – очень способствует… Настасья Никифоровна прочла какую-то книгу и весьма настаивает; даже прислала мне запас.
Я отмолчался.
Комаров-Лович сделал решительный глоток из кружки, поставил ее на стол и в упор спросил:
– И что он говорит?
– Бураган? – зачем-то уточнил я, хотя и без того было понятно, о ком речь. – Ничего.
– Вам следует более внимательно расспрашивать его, – сказал г-н полковник. – Я понимаю, что вы ему симпатизируете. Я и сам, поверьте, симпатизирую, но требуются обстоятельность и, главное, – факты.
Я не вполне понимал, что он имеет в виду под “фактами”, однако заверил г-на полковника в том, что приложу все усилия, чтобы надлежащие факты появились.
Однако Бураган упорно продолжал молчать и даже не всегда открывал глаза при моем появлении, хотя – теперь в этом у меня не возникало ни малейших сомнений, – сознавал мое присутствие и даже как будто радовался ему.
Однажды он заговорил.
Это произошло неожиданно – на пятый или шестой мой визит. В этот раз Бураган держался с особенной надменной неподвижностью и даже не поднял ресниц, когда я приблизился к нему. А затем его губы чуть-чуть разжались, и раздался голос, какого я прежде никогда от него не слыхал.
Это был тонкий, тихий, почти детский голосок. Вдруг мне показалось, что я понимаю каждое произносимое им слово, но едва лишь это слово переставало звучать, как я тотчас забывал и смысл, и значение его. Я как будто ступал в комнату и видел в ней все вещи, а мгновение спустя оказывался вновь в темноте, – если подобное сравнение уместно.
Ощущение это было весьма тягостное, и я хотел поскорее уйти, но обнаружил, что не могу и рукой пошевелить. Странное оцепенение сковало меня; казалось, что всякое движение грозит мне потерей, а то и гибелью.
Наконец я нашел силы стряхнуть наваждение и сказал неестественно громким тоном:
– Вижу, Бураган, ты совсем во мне не нуждаешься, – так я, пожалуй, пойду.
И тут он заплакал.
И знаете, что я сделал, любезный мой Ливанов?
Я сбежал. Я больше не мог выносить его присутствия.
Художественный трактат подпоручика Мухина на сем, однако, обрывался и завершался поистине лаконическим сообщением, за краткость которого не покраснел бы и древний спартанец: дело в том, что Мухина переводили в другой полк разведчиком, отчего он спешно попрощался со мною и лишь сообщил в приписке, что у него “все хорошо, чего он и мне от души желает”; развязку же всей истории я узнал гораздо позднее – при возвращении моем с Земли на Варуссу, от некоего поручика Лисицына.
* * *
Я спешил в полк, поскольку известия доходили с Варуссы тревожные: журналы наперебой писали о появлении у незамиренных варучан какого-то нового вождя, и г-жа Анна Ларошфуко, знаменитая романистка, уже дала объявление о том, что работает над увлекательным сочинением на эту тему.
Короткая записка от князя Мшинского еще более усилила мое рвение. “Торопитесь, Ливанов, – писал он, – предстоит дело, и у Вас есть хорошая надежда на скорое повышение”.
Поэтому я воспользовался первой же оказией на Варуссу и таким образом очутился на транспортном корабле. Капитан по фамилии Саламашин сделал все, чтобы я уяснил себе раз и навсегда: груз, который ходит, разговаривает и ест, является нежелательным и при возникновении аварийной ситуации будет выброшен за борт в первую очередь. Мне отвели каюту, принадлежавшую ранее “одному умершему матросу”, и порекомендовали “поменьше покидать жилое помещение”.
Я не стал интересоваться, отчего умер мой предшественник, боясь услышать что-нибудь обескураживающее, вроде коровьего ящура или дезинтерии, и поскорее расположился там со всеми своими немногочисленными пожитками.
– Кстати, – прибавил Саламашин, – заранее прошу извинения за неудобство, но у вас будет сосед.
И с этой парфянской стрелой в зубах он удалился.
По-своему Саламашин был очень даже хорош: пожилых лет, высокий, с широкой крепкой талией и выкаченной грудью. Ноги у него были по сравнению с мощным торсом коротковаты, но это не портило его, напротив, придавало облику капитана своеобразной убедительности. Когда он произносил больше трех слов за разговор, от натуги он начинал краснеть, причем краска ползла от залысин, длинных и узких, как два параллельно расположенных Ботнических залива.
Я не без трепета ожидал появления своего соседа по каюте, до того тесной, что исключить нежелательное общение между нами было невозможно. Конечно, военный человек должен со всяким уметь ужиться, но всему положен некий предел, даже терпению. Впрочем, в любом случае я уповал на врожденное мое любопытство, которое сколько уже раз приходило ко мне на помощь в делах, даже самых безнадежных!
К счастью, мне повезло – и даже более, нежели я мог рассчитывать.
Поручик Лисицын возник на корабле за полчаса до отлета. Ему предшествовал огромный чемодан, который тащил мускулистый коротышка в красной русской или, лучше сказать, цыганской рубахе. Атласная эта рубаха была покрыта черными пятнами пота, которые разрастались прямо на глазах.
Следом за коротышкой шествовал Лисицын, длинный и тощий, с большими серыми глазами навыкате и крупными бледными губами, растянутыми в постоянную улыбку.
Чемодан вплыл в каюту и занял ровно половину отведенного нам пространства. Лисицын втиснулся следом – сбоку он был плоским, точно лист бумаги. Затем, застряв между чемоданом и краем койки, Лисицын повернулся к человечку в красной рубахе.
– Ты, Федор, пожалуй, иди, – распорядился он благосклонно. – Я дальше без тебя. Видишь – тесно тут.
Федор пошевелил чемоданом, едва не прибив барина, и гулким басом произнес:
– А как же вы без меня, Степан Людмилович?
Лисицын глубоко вздохнул.
– Да уж как-нибудь… долечу. Видишь, капитан здесь – человек основательный. Да ты ступай. Отлет скоро, а для тебя места нет.