Что-то я размяк, разнюнился. Настроение с утра поганое, что-то гложет внутри непонятное. Тянет и не отпускает.
И погода отвратительная — еще с ночи зарядил дождь. На улице сыро и холодно, и отправиться на прогулку нет ни желания, ни возможности.
Сидя у окна, я отстраненно наблюдаю за барабанящими по стеклу крупными каплями, будто размывающими вид из окна на сентябрьскую Москву.
В таком мрачном настроении ожидаю приезда матушки — сегодня среда, отведенная, согласно условному внутрисемейному графику, для посещения меня, болезного.
Из дождливого марева вынырнула пролетка и остановилась под окнами госпиталя. Это не ко мне гости? Не разберу — кто? Приехавший укрылся под зонтом и заспешил ко входу в нашу богадельню, оставив извозчика мокнуть в ожидании.
Раз извозчик ждет, то посетитель к нам явно ненадолго, а значит, не ко мне.
Как оказалось, я ошибся.
В коридоре послышался торопливый перестук каблучков, перемежающийся с чьими-то тяжелыми неторопливыми шагами, скрипнула дверь, и в палату вошла наша Мэри.
— Александр Александрович, к вам посетитель!
В распахнутую дверь как-то боком просочился крупный бородатый мужик в сером кафтане, теребивший в руках смятый картуз.
Я с некоторой задержкой, но все же узнал в нем нашего дворника из Ермолаевского переулка — Архипа Герасимова.
— Здравствуйте, стало быть, Ляксандра Ляксандрыч! Меня барыня послала, чтобы я, стало быть, вам сообчил…
— Здравствуй, Архип… Чтобы что сообщил?
— Стало быть, старая барыня, бабка ваша Ирина Натольевна, — дворник вздохнул и размашисто перекрестился, — нынче под утро преставилась…
Дом. Милый дом…
Желтый особняк с белой лепниной на фасаде и маленьким садиком за кованой чугунной решеткой.
Фамильное гнездо в двух шагах от Патриаршего пруда или, если точнее, от бульвара Патриаршего пруда. Городская усадьба конца XIX века, если говорить официально.
Этот дом построил мой дед — генерал-майор Николай Егорович фон Аш на месте пепелища, оставшегося от дома Бриткиных,[134] уничтоженного пожаром в 1884 году.
Выбравшись из пролетки вслед за Архипом, я на мгновенье остановился, чтобы полностью осознать для себя этот привычно-непривычный образ. Дождь почти прекратился, и ничто не мешало синхронизации новых воспоминаний с моим новым «я», вызвавшей сильное душевное волнение.
Пройдя через кованую калитку и поднявшись на крыльцо, вновь застываю в нерешительности — рука не поднимается открыть дверь.
Сделав над собой усилие, вхожу, и…
Голова кружится от знакомого запаха. Пахнет домом… Домом и еще тысячей других неосознаваемых запахов: уютом, теплом, защищенностью…
Хочется закрыть глаза и до отказа наполнить легкие этим приятным, сладким ароматом.
Так и стою в сенях, любуюсь: на стены с «французскими» обоями в белую и зеленую полоску, обшитые понизу деревянными панелями, на высокие двустворчатые двери из мореного дуба, на резные столбики лестницы…
Взгляд натыкается на большое зеркало, накрытое темным покрывалом…
Смерть в доме…
Из боковой двери, ведущей на кухню, выбегает наша горничная — Ульяна.
— Ой! — Сложив руки на груди, девушка в испуге застыла. Не узнала, наверное.
— Здравствуй, Ульяна! А матушка где?
— Ой! — вновь восклицает она. — Александр Александрович приехали! Сейчас, бегу… — И, что характерно, убежала. Вверх по лестнице.
Вот чумовая…
Водружаю фуражку на вешалку и, подавив пришедшее из конца XX века желание разуться и надеть тапочки, поднимаюсь вслед за ней, на ходу расстегивая ремень и портупею.
Наверху меня встречает мама… В черном платье с накрахмаленным воротничком она стоит, держась рукой за перила, и молча смотрит покрасневшими от слез глазами.
Отшвырнув амуницию в стоящее рядом кресло, бросаюсь навстречу матери и обнимаю, прижимаю к себе…
— Мама…
— Сашенька… Мальчик мой… Горе у нас…
Мне — старшему в двух ипостасях — она кажется такой маленькой и беззащитной. А может быть, причина в том, что «мы» стали старше…
Ведь каждый раз, когда судьба отнимает у нас близкого человека, мы становимся старше — такова плата за взросление.
Интересно, сколько же лет добавила мне потеря моей «прошлой» жизни: родителей, родных, друзей…
Господи! Тоска-то какая…
«А я иду, шагаю по Москве…»
Если быть совсем точным, то «гуляю по Москве». Скоро уже месяц, как волею эвакуационной комиссии и при попустительстве врачей я переведен на домашнее лечение под надзор нашего семейного доктора.
Многоуважаемый Андрей Михайлович посещает нас ежедневно, кроме воскресенья, с целью изведения меня своими занудными вопросами о состоянии здоровья. Кроме того, каждый вторник и пятницу я вынужден мотаться в госпиталь на осмотр к не менее уважаемому мной доктору Вильзару.
Никогда, знаете ли, не был столь поглощен заботой о собственном самочувствии, как в последнее время, ибо количество медосмотров превышает все разумные пределы.
Лучше бы в госпитале остался, ей-богу! Там один обход с утра — и весь день свободен!
Хотя, конечно, дома — лучше. Лучше, чем в гостях, и гораздо лучше, чем в лазарете!
Самое главное, что я наконец свободен! Путь ненадолго… А посему — спешу насладиться свободой передвижения.
Если погода позволяет, я по несколько часов кряду гуляю по городу, каждым вздохом, каждым взглядом, каждой частичкою своей души впитывая эту волшебную старую Москву. Москву, не тронутую ни безжалостною рукою Сталина, ни равнодушным рационализмом застоя, ни жадными руками «новых русских».
Сижу на скамеечках возле Патриаршего пруда, прохаживаюсь по Козихинским переулкам среди поредевшего в связи с войной студенческого люда. Здесь, на Козихе, учащихся высших учебных заведений всегда было немало — вокруг полно дешевого, но приличного жилья.
Даже стишок такой был:
Есть в столице Москве
Один шумный квартал —
Он Козихой Большой прозывается.
От зари до зари,
Лишь зажгут фонари,
Вереницей студенты здесь шляются…
И я — шляюсь! Шляюсь по Малой Бронной — от «Романовки»[135] на углу Тверского бульвара и до доходного дома Страстного монастыря на Большой Садовой. Заглядываю на Спиридоновку, дабы насладиться суровым палаццо[136] в венецианском стиле работы архитектора Жолтовского или готической роскошью морозовского особняка.