“С утра сегодня что-то постоянно отвлекает, как морок какой-то…” – подумала Елизавета Павловна, откладывая перо и закрывая умницу, на которой она писала, как всегда от руки, все письма и теперь письмо Наденьке Суминой в далекую Медынь.
Она выпрямилась на скрипучем венском стуле, сцепила руки замком и принялась разминать их, словно готовясь к игре на фортепиано, за которым уже давно и, судя по звукам, безнадежно Рита с бабушкой разучивали “Веселого крестьянина”.
Часы в гостиной пробили полдень.
“Двенадцать! – с досадой полумала Елизавета Павловна. – Ничего не успеваю, выходной проходит бездарно…”
Она встала и пошла в гостиную на мучительные звуки старого “Синьхая”.
Там все было по-прежнему: Рита с бабушкой за фортепиано, Володенька с географией за столом, старая кошка на старой кушетке.
– Ритуля, золотце, не зевай, счет, счет. – Худая, слегка трясущаяся рука бабушки коснулась нот, словно вслепую ощупывая их.
– И-раз-и-два-и-три-и-четыре-и… – считала шестилетняя Рита, покачивая аккуратной светло-каштановой головкой с косичкой и стучала своею ножкой по ножке стула.
Елизавета Павловна опустилась на все такой же скрипучий венский стул, усаживаясь за круглый стол напротив Володеньки, раскрашивающего в своей растянутой на столе умнице остров Сахалин с двумя японскими иероглифами посередине. Не обращая внимания на мать, сын заливал контур острова желтым цветом. Лицо сына, как и всегда, когда он делал что-либо точное и серьезное, имело выражение болезненно-сосредоточенное, упрямый, с TR-спиралью вихор его торчал над смурым лбом, полные губы оттопырились почти плаксиво.
“Надо бы все-таки изловчиться и свозить их летом хотя бы на озера, если не получается с Черным морем… – Елизавета Павловна с нежностью смотрела на подростковый, упрямый, прыщеватый лоб сына. – Володенька даже не смотрит на меня… Я надоела ему со своими советами и наставлениями… Матери трудно стать авторитетом у подростка… почти невозможно… особенно такой, как я… Что я? кто я?.. Недоучившаяся медичка… неполучившаяся певица… женщина со слабым характером, с вечной своей непоследовательностью, бесхарактерностью, бесхребетностью…”
Она вспомнила про запойного молочника.
“Наверно, еще и языками сцепились с Варварой… это невыносимо… бред кругом нарастает, как корка ледяная, бред быта нашего подчас невыносим, он заполняет все вокруг, через него все труднее продираться, но надо смиряться, надо делать усилие, надо желать всем добра, всем, всем, и Варваре, и этому пьянице молочнику…”
– Бред быта, – произнесла она вслух.
Сын мельком взглянул на мать и снова опустил голову.
Дверь открылась. В проеме показалась грузная фигура Варвары в сером длинном платье и бело-красном переднике.
– Молочник, – с ноткой раздражения опередила ее Елизавета Павловна.
Но Варвара сделала неуверенный жест назад своей распухшей от стирки, оголенной по локоть рукой:
– Лизавет Павловна, там к вам какой-то мужчина странный, они прямо это… ждать не хотят, лезут… говорят, что вы давно ждете его…
– Какой еще мужчина? – стала привставать Елизавета Павловна.
Но тут Варвару слегка отодвинули, и темная мужская фигура в чем-то грубом, сером, долгополом, забрызганном дорожной грязью шагнула из двери в гостиную. Человек с небритым, загорелым лицом, с болезненно блестящими, словно ничего не видящими, запавшими, бессонными глазами сделал два шага, снял маленькую затертую шапку со своей коротко остриженной головы, прижал к груди и встал.
Елизавета Павловна замерла, так и не встав. Бабушка поднесла пенсне к своему складчатому, всегда виновато-озабоченному и вечно помятому лицу, глянула и выдохнула:
– Господь Вседержитель…
Рита, перестав играть и отстукивать ножкой, исподлобья уставилась на вошедшего. Володенька, неприветливо окинув фигуру взглядом, задержался на этом обветренном, загорелом лице и вдруг беспомощно открыл рот, прошептал, меняясь лицом:
– Папа…
Елизавета Павловна встала, оттолкнулась руками от стола так, словно этот стол был ее жизнью все эти четыре последних года, тяжкой, измученной ожиданием жизнью, от которой никуда нельзя было ни убежать, ни спрятаться.
Она прижала ладони ко рту. Темно-блестящие глаза вошедшего встретились с ее глазами. Грязная, смуглая рука мужчины, сжимающая шапку, разжалась. Шапка упала на пол.
– Сереженька! – вскрикнула Елизавета Павловна страшным, сдавленным голосом.
Майский ветерок качнул ветви старой, цветущей, вероятно, уже в шестидесятый раз вишни, и пестрая тень тоже качнулась, поплыла и зарябила по подробной вышивке праздничной вологодской скатерти, по тарелкам, чашкам, самовару, по лицам взрослых и детей, сидящих здесь в саду за круглым столом, по лицу Сергея Венедиктовича Лукомского. Его худощавое, умное лицо было все так же беспокойно напряжено, хотя уже и побрито его старой электробритвой “Браун”, прождавшей своего хозяина на полке в ванной комнате все эти четыре года, глаза, запавшие в глубоких темных глазницах, все так же безумно и бессонно блестели, словно еще не увидели самых родных и близких людей на свете, людей, о которых грезили ночью и наяву, теперь сидящих вокруг него в этом родном маленьком саду под этой родной старой вишней, дико разросшейся за это бесконечно долгое время.
Одетый в белую косоворотку, Сергей Венедиктович сидел, держась одной рукой за руку жены, другою – за руку сына, сжимая их подчас слишком сильно, словно стараясь удостовериться, что эти люди – уже не мучительные призраки, приходившие к нему по ночам все эти четыре года разлуки.
Он говорил. И родные слушали его.
– Тяга человечества к наркотическим веществам поистине неизмерима. Своими корнями она уходит в далекое прошлое, в каменный век, когда люди жили вместе с природой, вместе с животными, и даже тогда они жевали листья коки, они вдыхали дым, они пили сок корней, ели галлюциногенные грибы. Родные мои, я прекрасно вижу то далекое время, когда, окруженные девственной природой, ночью, у костра, одетые в шкуры убитых ими зверей, наши пращуры ели растения, дарующие им иллюзии. Казалось бы, в отличие от нас они должны были бы довольствоваться только миром материальным, миром видимым и осязаемым, быть всецело согласованными с миром природы, брать от него лишь необходимое для выживания и продления рода, только мясо животных, только сладкие корни растений, только шкуры, палки и камни, помогающие им охотиться, изготовлять одежду, согреваться в холод, делать орудия охоты и рыбной ловли, но их притягивали иллюзии уже тогда, ибо человек изгнан из рая, а посему он никогда не будет в согласии с миром окружающим, в случае древних людей – с миром природы. Пропасть между миром и человеком была фатальной уже тогда, когда еще мамонты и махайродусы оглашали своим ревом девственные леса, когда и сам человек больше походил на зверя. И тот косматый, закутанный в козлиную шкуру человек с маленьким лбом и сильными челюстями уже тогда брал в свою грубую руку гриб и подносил этот маленький гриб ко рту своему не как пищу, а как возможность обретения других миров.