И в этом весь их поганый приказ. Тогда зачем им я? Даже рук мне не связали. Хотя прошлый раз связали. Странно. Вроде я не настолько хорошо себя вел. С чего бы такое доверие?
Прилепили на шею какую-то дрянь… Ох какая хренотень пошла… Спокойно, Женька, не горячись. Не надо кричать, не надо стучать в стены. Ты же почти что врач, психолог, вот и думай. Почти что; немножко недоделанный врач. Вот и рассуждай, психолог недоделанный. А то никогда институт не закончишь. Начнешь права качать — скрутят проволокой. Это у них запросто. Или пристрелят. Отвечать на твои вопросы здесь никто не будет. Не та ситуация.
Он вдруг почувствовал, как стало легче. Много легче. Подавляющая волю волна исчезла. Женя медленно перевернулся и встал на ноги. В металлической двери открылось окошко, там лежал кусок хлеба и грязная морковь. Витаминизированный завтрак.
Отмывая морковь, он вдруг понял, что за белая дрянь с ножками валялась на полу. Этот кусок странного, похожего на жесткую пену материала надо было носить в носу, в ноздрях. Это был фильтр — микроскопический вариант противогаза. Фильтр, не больше и не меньше. Потому и не действовал на санитаров их же собственный баллончик. Эту мысль следовало проверить.
И примерить.
Привычным уже движением плеча закрываясь от видеокамеры, Женька сполоснул белесое нечто под грязноватой стру¬й и небрежным, легким движением впихнул его в ноздрю, подтолкнув поглубже мизинцем. «Гусеница» тут же ожила. От кошмарного ощущения он едва не потерял самообладание. Нечто живое карабкалось вверх по ноздре, ощутимо перебирая лапками. Руки сами дернулись вытащить этот ужас обратно, и он еле сдержал рефлекс, да и поздно уже было, тут нужен какой-нибудь крючок, или пинцет… Пока эти лихорадочные мысли скользили у него в голове наперегонки с мягко ползущей мерзостью, «гусеница» уже остановилась. Судя по всему, она расправилась там, внутри, за носовой перегородкой так, чтобы перекрыть обе ноздри.
Дышать сразу стало легче. Женька понял, что не ошибся. Это действительно был фильтр. Нечто удивительное, полуживое-полумеханическое или просто миниатюрный пластиковый робот. Ничего подобного он прежде не видел и даже о разработках таких не слышал, а ведь ему оставался последний курс медицинского.
Суперфильтр.
Значит, это и впрямь военная база. Что-то очень секретное. Очень.
Следовательно, живыми их отсюда уже не выпустят.
Никого.
Ивс Вагнер улыбался. Эльза шла рядом и что-то говорила, что-то смешное и не очень важное— рассказывала про университет. Они ступали по опавшим листьям старого парка, по дорожкам, где увядшие желтые пятна шуршат под ногами, а серый булыжник зарастает мхом, где через ручей перекинут мостик из темных от времени, почти черных досок. Здесь было тихо и спокойно, и Эльза прижималась к нему чуть сильнее, чем это разрешалось проницательными взглядами встречных матрон. Он бережно, едва касаясь, поддерживал ее локоть. Это было чудо, потому что его пальцы как будто невзначай поглаживали ее кожу, и она не отнимала руки, хотя не могла этого не чувствовать, но сладостный миг продолжался, и светлый локон на ее шее скользнул по его губам. Ее волосы никогда не лежали в порядке — что-нибудь да растреплется. Белые, ровные зубы и голубые глаза, в которых плясала веселая искорка, яркие, чуть припухлые губы и нежное пожатие ее руки. Он снова сходил с ума. Голова кружилась. Она была рядом, совсем рядом, и можно было прикоснуться к ее щеке, можно было слушать ее голос, ее дыхание, ощущать ее теплоту. Ее строгая, классической формы юбка колыхалась в такт размашистым шагам, дразня ненасытные взгляд идеальными, влекущими коленями.
Он ласково отер с ее руки кровавое пятнышко. Здесь кожа была не такой нежной, здесь ожог, но это ничего. Главное, что Эльза жива, идет рядом с ним, и этот день, последний день, их осенний день в парке… Почему так, нет, не надо, совсем не последний, это сегодня, это очень хороший день, и надо ее обнять, пока солнышко, пока не включили над ней электрические лампы, просто обнять как можно крепче… Прекрасное лицо Эльзы было рядом, совсем рядом с ним. Она была так близко, и кленовый лист в ее руках выделялся ярким, желтым, пронзительным пятном, он был привязан к запястью тонкой веревочкой, и на нем проступали цифры, но не стоит об этом думать, главное, не надо их читать; ветер, ты слушай ветер в листве, где только что щебетали птицы. Осень. Погода постепенно портится, и это плохо, потому что обнять ее в дождь становится невозможно. Никак невозможно, потому что Ивс любил ее, очень любил, а она была такой хрупкой, такой тоненькой… А мокрая кожа может соскользнуть, лопнуть, сняться под его пальцами, обнажая кроваво-розовую плоть, а ему нельзя, не хочется это вспоминать. Но она смеялась. Слава богу, она шла рядом с ним и смеялась, и тормошила его, заглядывала ему в глаза, а он старался отвести взгляд от ее сморщенных ногтей, но все это мелькнуло и ушло, металлическая скрепка сдавила сердце, и он, наконец, потянулся ее обнять, зная, что этого нельзя, ни в коем случае нельзя делать, что мир вокруг может рассыпаться, как эти легкие листья, и уже рассыпается, но она выскользнула у него из рук, увернулась, упорхнула, как осенняя пташка, и вдруг сама скользнула к нему под плащ, обнимая, крепко обнимая его там, под одеждой, прижимаясь к нему своим худеньким, измученным телом, и чтобы защитить ее, он готов был выплеснуть, по капле выцедить всю свою кровь и силу, но кровь текла по ее лицу, заливая пустые глазницы, нет, нет, боже мой, конечно нет, это дождевые капли, это пошел дождь, обычный кислотный дождь, или это такая вода красного цвета? Нет, это настоящая, чистая вода с неба, какой хороший день сегодня, и они стоят вдвоем, совсем рядом, стоят под деревом в парке, и капли дождя, как слезы, текут по ее лицу, совсем близко от его губ, и он тянется поцеловать этот серебристый, дрожащий хрусталь на ресницах и находит ее губы — мягкие, теплые, ласковые. Боже, он, наконец, находит ее губы, и она отвечает, нежно и трепетно отвечает на его поцелуй и прижимается к нему, и бьется, бьется, содрогается в последней агонии, разрывая свою грудь лающим кашлем, а он ничем, ничем не может ей помочь, потому что от циклона «Фэй» нет лекарства, и ее кожа начинает опадать, как старая, морщинистая кора, открывая кровавые сгустки язв. Боже мой, нет, это невозможно, невозможно, нет, они же в парке, это дождь или слезы, просто слезы, это нельзя вынести, и он ничего не мог сделать, она уже умерла, она давным-давно умерла, и это он, только он виноват в ее смерти, нет, нет, нет, трубку прокусила крыса, и не может кровавая глазница так смотреть, не должна, и бирка с номером не ее, потому что ту желтую бирку при нем отвязали, когда он стрелял из пистолета в пол, и осколки кафельной плитки поранили ей руку, мертвую руку со сморщенными ногтями, а его оттаскивали, выламывая из пальцев пистолет…
Ивс очнулся и сел.
Занавеска на окне колыхалась.
Сквозняк. Ветер. Ночь.
Он уткнулся лицом в простыню, вытирая слезы и холодный пот. Прокусив фильтр, вставил в зубы трясущуюся сигарету, слепо нашарил на столе спички и дважды уронил коробок.
Затем он долго, жадно курил, глядя на тусклые городские звезды. Холодный воздух въедался в его кожу как нашатырный спирт. Влажные глаза постепенно приобретали свой обычный, серо-стальной оттенок. На бесстрастном, застывшем лице Ивса перекатывались желваки.
Утром он был в порядке: подтянут, собран, выбрит до синевы. Утренний кофе — настоящий, но растворимый — он выпил мелкими, неторопливыми глотками, затем привычным движением надел респиратор и вышел под серый дождь.
Оттирая под краном очередную морковь, тщательно выдавливая черноту и подтеки начинающейся гнили, Женька снова услышал крик. Дикий, нечеловеческий, звериный. Он проникал сквозь массивную металлическую дверь и сквозь Женькино нежелание слышать. Женька уже не был уверен, Пашкин ли это голос. Что делали с ребятами эти подонки, он не знал, не мог и не пытался выяснить. До него пока очередь не дошла. Однако она наверняка движется. Каким номером он в ней стоит? Женька бросил морковь на топчан и сам сел туда же, плотно прикрыв ладонями уши. Звуки оборвались. Какое-то время он так и сидел, чуть покачиваясь, не глядя в сторону видеокамеры, практически не шевелясь. Затем осторожно убрал ладони. Криков больше не было слышно. Он не хотел задумываться над тем, что это означало. Это могло означать что угодно. Нервничать, не имея силы что-то изменить, — это непозволительная роскошь в его положении. Почему-то захотелось умыться, хотя бы сполоснуть лицо. Он встал и шагнул было к раковине, но вдруг пошатнулся. Все вокруг качнулось и поплыло. Стены камеры странно заколебались, металлическая дверь потеряла свои контуры и обрушилась ему на глаза удушливым пятном. Странная рябь плескалась везде, со всех сторон его обступали острые, царапающие сердце пятна, и Женька почувствовал, что все вокруг переворачивается и пол несется ему в глаза.