Ну, тут обижаться нам не на что. Звали не зазря. Напрасно только не сделали этого раньше. Всё, как в учебнике: бабулечка — холодная, мокрая, липкая. Губы синие. Задыхается. Боль — за грудиной, отдаёт в левое плечо. Давление низкое. Нитроглицерин под язык — без эффекта. Кардиограф (которого у нас отродясь не было) для уточнения диагноза не требуется. И без него всё ясно. Инфаркт. Ох…
— Кардиобригаду? — тихо спрашиваю у начальницы.
— Спроси, где они находятся. У нас сейчас больничка недалеко, за часок сами довезём.
Пошёл спрашивать. Вернулся с носилками и Патриком.
— Грузим?
— Что, далеко?
— Дальше, чем больница. Да и заняты ещё.
— Значит, грузим.
Обезболили. Поставили капельницу. Кислородную маску приладили. Едем, сверкая иллюминацией. Жаль, что не летим. От городской окраины сразу перескочили на ухабистый просёлок — не разгонишься. А старушка нехороша. Гормонов в резинку капельницы закачали солидно, но давление помалу ползёт вниз.
— Адреналин заряжать?
— А дофамина нет?
— Ну, откуда, это ж не аминазин…
Бабульки — они знают. Приоткрыла невидящие глаза, шепчет:
— Сынок, я сейчас помру.
— Да ты что, родимая, — пытаюсь её успокоить, — зачем так торопишься? Туда не опаздывают.
— Не надо, сынок. Я уж чую, срок пришёл.
Спокойно так говорит, без страха. Вроде как естественное дело для неё с жизнью расставаться.
— Эй, бабка, — меняю тактику, — ты это брось! У тебя разрешение-то есть?
— Какое разрешение, милый?
— Ты что, не знаешь? Указ вышел — на то, чтоб помирать, в полицейском управлении разрешение взять нужно. На гербовой бумаге и с печатями.
Тень улыбки тронула сухие губы.
— Шуткуешь над старухой? Я уж своё отшутила.
Сердито швыряю грушу тонометра. Шестьдесят на двадцать. Остатки сердца работать отказываются категорически. Молча показываю своей начальнице опущенный большой палец. Мышка перескакивает на секунду к водителю — справиться, далеко ли ещё. С безрадостным видом перелезает обратно.
— Молчи уж лучше, молчи, — тихо произносит больная, — я и так всё знаю.
Рат устроилась на краю носилок, проверила, хорошо ли держится капельница в канюле катетера, открыла её зажим, ускорив введение раствора. Тихо гладит маленькой лапкой высохшую старушечью руку, перевитую узловатыми сплетениями выступающих вен.
— Бабушка, милая, ты уж помирать обожди, пожалуйста. Нам бы тебя до больницы довезти, там, глядишь, помогут. Ну сама подумай — для чего тебе на тот свет? Да и нам неприятностей много будет.
Не врёт, кстати. Человек может помереть где угодно — от собственной постели до лужи под забором. Он имеет право быть залеченным докторами стационара, зарезанным в пьяной драке, сбитым поездом. Ему никто не запрещает утонуть, отравиться, захлебнуться собственной блевотиной. Но если его душа отправится на небесный сортировочный пункт, расставшись с телом в транспорте «Скорой помощи», бригаду замучают.
На полсуток обеспечено торчание в полицейском участке — осмотр места происшествия (то бишь машины), протокол, дача многочисленных объяснений. Затем разбор случая у себя на базе — со старшим врачом, на утренней конференции, в кабинете у зама по лечебной части. После проведения судмедэкспертизы всё повторится по новой. А уж в «надлежащих выводах» администрации не извольте сомневаться. Похоже, если просто злоумышленно зарезать человека — нервы мотать гораздо меньше станут.
Сорок на ноль. Почему больная ещё в сознании — загадка. Такого, по идее, быть не должно. Люси продолжает поглаживать руку старушки, тихо ей о чём-то говоря. Та делает еле уловимые движения подбородком — намёк на согласие. Выражение землисто-бледного лица спокойно. Она уже подошла к черте. Почти неслышно отвечает мышке:
— Дочка, ты такая добрая. Я не хочу тебе плохого. Я подожду немного, чтоб тебе из-за меня не страдать.
Последние километры я просидел как на иголках, не отпуская бабулькино запястье, на котором почти не определялось нитевидное дрожание пульса. Вездеход лихо влетел во двор и развернулся, скрипя тормозами на всю округу. Патрик высыпался из машины и бегом припустил за больничной каталкой. С грохотом мы ворвались в приёмный покой. Люси заполнила сопроводительный лист с фантастической быстротой и забегала по столу, докладывая бригаде отделения кардиореанимации положение дел. Те, выслушав её, поспешили к старушке.
Она, почувствовав их приближение, зашептала что-то.
— Что? — Я наклонился к больной.
— Уже больница?
— Больница, милая. Сейчас врачи тобой займутся.
— Сынок!
— Что, моя хорошая?
— Девочку береги. Не обижай её. Девочка добрая, ласковая. Ты женат?
— Да сам не пойму.
— Ты тоже такой славный, душевный. Чем вы не пара? Сыграли б свадебку, я на небесах за вас порадовалась бы.
Больничный персонал суетился вокруг старушки, разворачивая свою сложную аппаратуру.
— Прощай, сынок. — Окончательно побелевшая ладонь чуть приподнялась и упала.
Всё.
Я отвернулся, не желая глядеть, как реаниматологи издеваются над бездыханным телом. Она и так прожила на добрых полчаса больше, чем ей было отмеряно. Как и обещала.
Люси, с разбега заскочив ко мне на плечо, изогнувшись, вопросительно заглянула в лицо:
— Как?
— Уже никак. — О том, что старушка на смертном одре пыталась нас сосватать, я не стал упоминать, боясь в ответ услышать шутку.
— Что ж, она сдержала слово.
Стрекозы и в этом мире обитают. Может быть, не стрекозы, но существа, здорово на них похожие. Огромные, шестикрылые, с полосатыми, как у ос, оранжево-чёрными телами. В полёте такое насекомое жужжит, как швейная машинка.
На речке стрекозы тоже жили особенные. Таких я больше нигде не встречал, ни до, ни после. Маленькие, увёртливые, тельце и крылья необычного ровного тёмно-синего цвета с сильным металлическим отливом.
А ещё там росло поразительное количество цветов. Высокие розовые башни медвяного кипрея полыхали на гарях. В низинках выглядывали из связок зелёных шпаг жёлтые и синие болотные ирисы, дразнясь пёстро-крапчатыми язычками. Плыли по воде плотные бубенчики кубышек. Сплошные заросли низкорослого шиповника теснили со всех сторон и без того узкую тропинку.
Шиповник вечно мешает тебе пройти. Наденешь юбку — цепляется шипами. Наденешь шорты — царапает ноги. Но красив — до обалдения. Куда там оранжерейным розочкам…
Целуешь меня. Забавляясь, требуешь, чтобы я не пытался отвечать на поцелуи. Не получается — мои губы сами раскрываются и тянутся навстречу. Прикладываешь к ним палец, трясёшь кудряшками, запрещая: «А тебе — нельзя!» пытаешься снова. Опять не могу. Хохоча, сгребаю тебя в охапку и опрокидываю на пристроенное в тени покрывало…