— Шура, что ты там бормочешь?
— А? — не сразу включился я.
— Полностью погружён в себя. На внешние раздражители реагирует неадекватно. Взгляд отсутствующий. Наводит на мысли, знаешь ли. То середь ночи с кем-то беседуешь, то этакий вот аутизм… Может, попросить Абраамыча? Он тебя в спокойную палату определит, где больных поменьше, — подначивала Рат. — Нет, правда, что с тобой?
— Стихотворение вот сочиняю.
Люси отпрыгнула в притворном испуге на самый дальний от меня конец приборной доски.
— Ну, если это не продуктивная симптоматика, то я — торфяной суслик, клянусь шерстью на моём хвосте!
— Не много же ты потеряешь, в случае чего. Сразу видать закоренелую клятвопреступницу.
— Положим, пару волосков там найти можно — никак выщипать не соберусь. Совсем за собой следить перестала. Всё потому, что мужики на бригаде такие — не ухаживают за дамой, вот и неохота за внешностью доглядывать. Может, ты хоть мне стихи посвятил?
— Увы, нет, — ответил я честно.
— Всё равно огласи.
— Вы бы сперва за рацию подержались, господа, — встрял в разговор Патрик, — не переменилось ли чего.
— Разумно, — согласилась наша миниатюрная командирша и повелела отзвониться на Центр.
— Всё в порядке, — бросил я трубку, — по-прежнему возврат на базу. Читать, что ли?
Мышка кивнула.
Я начал:
Руку поднимешь — у края замрёт грузовик.
Синий степной горизонт, как надежда, далёк.
Каждый живёт так, как жить в этой жизни привык,
Веря, что кто-то зажёг для него огонёк.
Где-то он есть. И стремишься его ты искать.
Где-то он есть. Но не можешь его ты найти.
И ты встаёшь, приготовившись руку поднять,
Возле дороги. У края. В начале пути.
Пахнет мазутом. К бетону прилипла звезда.
Ленту разметки резина протектора жрёт.
Мы отправляемся, сами не зная куда
В даль. В неизвестность. К огню, что, наверное, ждёт.
— Нет, всё-таки у вас с этим делом намного лучше, — вздохнула Рат по окончании декламации, — счастливый вы, двуногие, народ. Талантливый. Сколько у вас чудесных стихов! Когда я была там, у вас, в Мичигане…
— Не у нас, — хором отозвались мы с Патриком.
— Всё равно у вас. Я слышала столько прекрасной музыки, песен! Правда, есть такие, что чуть не до судорог доводят — но, может быть, это просто я так устроена, а вам в кайф?
Я улыбнулся, припомнив кое-какие образчики тяжёлого рока.
— Да нет, я тоже не всё перевариваю. А что, у тебя дома совсем музыка и песни отсутствуют? Ты всегда напеваешь что-нибудь из земного репертуара.
— Почему, есть. Только у нас какой-нибудь талант редок, как жемчужина. А у вас завались. Вон даже мой фельдшер стихи пишет. А петь мы любим, отчего же…
— Спела бы что-нибудь. Своё только. Интересно послушать.
— Хм… — Мышка задумалась на минутку. Присела на задние лапки и тоненько стала напевать печальную протяжную мелодию:
Костар, костар, эриш салада,
Саламорэ, саламорэ, хет мера у то…
Саламона, костар, дет менэ ке ро,
И панарэ фере той мано, мано…
Мне представился почему-то клин журавлей, молча плывущий в оранжевом предзакатном небе.
— Здорово! — сказал я начальнице абсолютно искренне. — А о чём песня?
— Как бы это перевести, чтоб похоже было… Ну, попробую.
Я разинул рот, услышав, что пытается напеть в качестве перевода Люси:
Птицы, птицы, улетите вы на юг,
Заберите, заберите грусть-тоску мою.
Далеко-далеко от меня мой дом…
Осеклась.
— Извините, мужики. Ей-богу, не нарочно. Подсознание шутки шутит, наружу прёт.
— А уж у меня-то шутит… Можешь мне не поверить, но именно об этом я и думал, когда ты по-своему пела. Только не словами.
— И я… — признался Патрик. Блеснул зеркальной вспышкой ручей.
— Тормозни-ка на минуточку. Водички наберу.
Прихватив ёмкость, я, поскальзываясь на сером глинистом откосе, спустился к чистой холодной струйке и окунул в неё бутыль, спугнув пару блестящих, словно выточенных из яркого нефрита, лягушат. Те взвились в воздух, болтнув крапчатыми лапками, звонко нырнули вглубь, потревожив стайку мальков, стоявших на стрежне, и подняв со дна облачко мути.
Завернул поплотнее пробку. Не пожелав ещё раз пачкать сапоги, принял левее, где из овражка карабкалась вверх тонкая косая тропка. Поднялся, вновь оказавшись на ярком лугу, нечаянно повернул голову в сторону перелеска и замер, пронзённый острым ощущением уже виденного.
Солнце, припекая, переползло из-за причудливо сросшихся в одно целое кривоватой высокой берёзы и невесть как очутившейся здесь груши на пригорок. Жарковато, но замшелое бревно под головой кажется удобной подушкой, и нет желания перебираться в тень…
Ты тихо идёшь ко мне от леса через звенящий комарами луг, осторожно переступая босыми ногами по колючей стерне. Широкие бёдра плавно колышут тонкую юбку. Рыжинка волос мило растрёпана. Ты всегда была тут, на границе леса и луга, — чудо, которым можно любоваться бесконечно.
Подходишь, наклоняешься. Не удерживаюсь от соблазна вновь заглянуть в вырез лёгкой футболки. Протягиваешь мне белые шарики отцветающих одуванчиков. Целую длинную царапину вдоль руки, прислоняюсь щекой к душистой гладкой коже, принимаю букет.
— А почему пять? Я просил четыре.
— Чётное число живым не дарят.
— Прощание — те же похороны.
Отвернувшись, резко дую на цветы, и ленивый ветерок относит к дороге лёгкое облачко белых парашютиков. Один долго-долго не падает, не улетает, кружась над твоим плечом. Загадываю: прицепится — значит, не навсегда.
Ты обнимаешь меня, прижавшись горячо и сладко, и он пролетает мимо…
Я застонал, падая на раскалённую землю, вцепился, силясь не потерять сознание от боли, зубами в кочку. Земля подо мной пахла сухой травой и солнцем, а мне почудилось — твоей кожей…
Закрыл глаза, чтобы не видеть, не видеть этот луг, перелесок, пригорок, словно заброшенные сюда той злобной силой, что вечно не даёт заживать ранам, добросовестно втирая в них соль. Не помогло. Попытались, кружась и наслаиваясь одно на одно, как рассыпанные по столу карты видения:
Глаза — два бездонных голубовато-серых омута, в которых хочется тонуть и тонуть без конца. Такое желанное, послушное тело прильнуло ищуще. Касаюсь кончиком языка нежной ямочки между шеей и плечом. Солёная. Вкусно… Отворачиваешься, пряча лицо. Шёпот:
— Я почему-то не могу тебя поцеловать. Страшно…