— Милости прошу, — произнес невыносимым голосом Фейхоев и пожал генералу руку, которую тот и не думал протягивать, так вот просто взял да и пожал. — Я тут президента спросил, покуда вы летели, что за индюк этот самый Форбс, да и вообще мало ли всяких Форбсов в Америке, как собак невешаных их тут, — и, каюсь, пристыдил меня президент. Я и не знал, что занимаетесь вы нашей отчизной, стонущей в цепях коммунистического рабства. Пристыдил меня Арнольд. Пришлось с повинной к отцу нашему идти, а он меня и слушать не стал. Третий день как ничего не делает, хмурится да ваяет, ваяет… Зубилом все по мрамору, по мрамору, только щепки летят. Серчает. Сколько ни призывает маршала Дуликова свергнуть советскую власть — как об стенку горох, маршал будто его и не читает. Грустно отцу нашему, вот он и ваяет. Ваяет все да ваяет.
Форбс припомнил, что Пушечников — довольно известный в прошлом скульптор, в ссылке рисование преподавал в школе, а потом в годы оттепели подрабатывал надгробными памятниками. После перемещения в Штаты он свои скульптурные дела как будто забросил — но, оказывается, не до конца. А Фейхоев, осторожно ведя гостей между двух обвисших колючих проволок, продолжал:
— Сокрушение советской власти — исторически неизбежно, но Арнольд говорит, что вы эту неизбежность приблизить стараетесь. Честь вам и хвала, если только вы не из мафии. Но Арнольд говорит, что плодотворно вы работаете, плодотворно. Плодотворно, а?
У Форбса от голоса Фейхоева начинала разламываться голова. К тому же говорил автор «Опущенного» по-английски бегло, но с таким количеством диалектизмов, что казалось, будто учил он этот язык сразу у всех героев «Гекльберри Финна». Под аккомпанемент сирен, бутафорской стрельбы и фейхоевских разговоров гости пролезли под неколющейся проволокой. Закопченный барак внутри оказался вполне комфортабелен: вдоль стен тянулись нары в два этажа, чистые, мягкие, с поролоновой простежкой в матрацах. Посредине стоял стол с огромным чайником; возле чайника на цепи свисала кружка-разливалка и стояла стопка мисок. У торцовой стены стоял другой стол, письменный, а на нем, полностью дисгармонируя с лагерной обстановкой, возвышался телевизор с экраном в добрый десяток квадратных футов. Форбс с удивлением обозрел его и отчего-то стал переводить в уме футы в европейские метры. Он уже не пытался даже приблизительно понять — за каким дьяволом он сюда прилетел.
В диковатом декоруме барака имелась еще одна деталь — большой фарфоровый камин, в глубине которого разгорались два больших полена, аккуратно уложенные одним концом на третье, пока еще даже не затлевшее. Владелец барака явно пытался придать жилищу уют.
— Летняя резиденция тут, господин генерал, — словно прочтя в мыслях Форбса удивление, просвиристел Фейхоев, — в основную усадьбу вас, увы, никак допустить не можем. Там — гости высшей секретности, показывать их отец наш никак не велит, да они и сами не хотели бы светиться. Мало ли что…
Генерал даже не сделал попытки понять — что за секретность может быть от него, когда шефы ЦРУ и ФБР от него секретов не имеют, в силу специфики работы его института и некоторых особенностей Атона Джексона. Он уселся на поролоновые нары и стал смотреть в камин.
— А я тут вот, именно тут работаю, — продолжал верещать Фейхоев, — вот сейчас книгу пишу: должен же кто-то, наконец, поднять свой международный голос в защиту советских негров!
Генерал удивленно перевел взгляд на писателя.
— Разве в Росси есть негры?
— Неужто нет, генерал? У нас там литературу всю сплошь одни негры сделали, и музыку, про мемуары говорить нечего… Вы хоть этого тухляка возьмите покойного, которому шведы подлые со страху премию-то дали, Петра Подунина: за него «Встать и пойти» один негр писал, «Взмахнуть папахой» другой, а на шедевр свой, «Начать и кончить» в четырех томах, он семерых позвал и всех потом в лагере сгноил… Книгу я об этом задумал. Писать, впрочем, может быть и не сам буду… но неважно, было бы слово сказано. Негры — сила!
«Это уж точно, увы», — подумал генерал и вспомнил о своем австралийском происхождении. Отчего австралийцев считают расистами?
— А вы располагайтесь, не стесняйтесь. С утра отец наш родной, может быть, уделит минутку-другую вам. Сегодня он с устатку целый день ваяет, да что там, он ведь каждый день в шесть утра встает и ваяет, ваяет… Подвижничество настоящее! Подвиг! А когда писать возьмется — то снова в шесть утра — в кабинет, а там у него книга новая на шести столах разложена, он и пишет, и пишет. Ложитесь, все равно сегодня вас не примет. Пить захотите — вот кипяток в чайнике, других услуг, жаль, не предусмотрено. Меня позвать захотите — в потолок стреляйте.
Генерал совсем опешил. Из чего бы он мог выстрелить? Огнестрельного оружия он не держал в руках с самой корейской войны. Представить что-либо стреляющее в руках медиума было вовсе немыслимо. Вот разве О'Хара. Форбс подумал — а не запротестовать ли. В его намерения входило сегодня же, поговорив с лауреатом, возвратиться в Колорадо, тем более что в ночное время у Тутуилы хорошая погода отлично получалась. Но Фейхоев и слышать ничего не хотел, спешно попрощался и покинул барак, да еще навесил на дверь солидный амбарный замок, — видимо, так полагалось по этикету. Генерал, секретарь и медиум остались втроем. Повинуясь невысказанному желанию генерала, О'Хара подошел к чайнику и нацедил чашку. Поскольку пар от чашки не повалил, генерал сделал вывод, что чайной церемонии даже в ее деформированно-русском варианте не предвидится. Увы, в кружке была водка. Форбс пожалел, что не взял с собой ни одного мага: глядишь, пригодилось бы теперь умение превращать вино в воду. Пить русскую водку генерал, ясное дело, не стал, по-стариковски сгорбился на нарах и стал разуваться.
— Отбой! — рявкнул невидимый динамик. Генерал это слово понял.
— И в самом деле отбой, О'Хара. Все равно нам до утра отсюда не выбраться. Ложитесь вон там, напротив. И вы, господин Ямагути.
Медиум, как выяснилось, уже обосновался в неуклюжем кресле у камина, на вопросы не отвечал и, возможно, спал, не сняв, конечно, очков. Впрочем, можно ли быть уверенным, что человек, вся жизнь которого протекает в общении с покойниками, в самом деле спит? Генерала это уже не интересовало. Как только его щека коснулась суконной, пахнущей какими-то химикатами подушки, он заснул. Ночью его дважды будила сирена. Вероятно, в главной усадьбе Пушечникова что-то происходило. Но генерал засыпал снова и все время видел один и тот же сон: ему снился рай будды Амитабы.
Когда генерал открыл глаза наутро, угли в камине уже догорели, их плотно укрывал серый пепел. В бараке было жарко. О'Хара осоловело протирал глаза, похоже, всю ночь не спал, японца в кресле было не видно и не слышно, однако жесткий черный хохолок над спинкой все-таки выдавал его присутствие. Не торчи этот хохолок, Форбс, может быть, и не вспомнил бы, что взял медиума с собой. Зачем взял — генерал уже не помнил. Может быть, имел какое-то предчувствие.
— Подъем! — рявкнул репродуктор, и это слово генерал тоже понял. Несомненно, за бараком велось наблюдение: отбой был провозглашен тогда, когда генерал собирался ложиться, подъем — когда собирался вставать. «И то спасибо, что не по часам», — подумал он, и в это время загремел снимаемый замок. На пороге стоял свежий, как огурчик, Фейхоев — насколько вообще может быть похож на огурчик молодящийся гибрид совы с вороной.
— С добрым утром! — пропищал писатель, спешно пожимая непротянутую генералову руку. — Чайку, кофейку? По-простому, не стесняйтесь!
— У меня чрезвычайно мало времени, господин Фейхоев, — ответил Форбс, просовывая ноги в сапоги. — Когда мы все же сможем побеседовать с мистером Пушечниковым? Я просил бы обойтись без церемоний.
Фейхоев с сожалением просеменил к столу, с трудом наклонил чайник и нацедил водки в кружку. Выпил, гремя цепью, и встал позади стола, держась за ручку чайника — из-за чего превратился в полное подобие вороны на ветке.
— Генерал, вы ведь монархист? — внезапно ляпнул он.
Форбс ответил не сразу.
— В Соединенных Штатах монархия невозможна. Я американец, к вашему сведению.
— Да нет, я не о том. Куда Штатам до монархии, не дозрели вы еще, молодая страна, горячая. Вы, кстати, австралиец, если уж на то пошло, простите за прямоту.
«Ну и длинный же у Арнольда язык», — нехорошо подумалось Форбсу о новом президенте. Привыкнуть к нему было трудно, больно уж много профессий сменил тот в жизни — но выбирать не приходилось. Сам же Форбс, повинуясь указаниям предиктора, за него и голосовал.
— Так когда же все-таки нас примет Пушечников?
— А хоть сейчас. Только не лично. — Фейхоев мотнул птичьей головой в сторону телеэкрана.
— Ну, давайте, — сдался Форбс. Пусть хотя бы так, лишь бы скорей домой. Неуютно американскому генералу сидеть в русском концлагере, хоть и бутафорском, и дожидаться, что какой-то литератор-скульптор снизойдет до беседы.