Может быть, Священные ждут, чтобы грешник созрел и упал сам, как плод?..
Вися между небом и океаном, копался полуоглохший Вирайя в своей памяти, выуживая самые затаенные сомнения и поступки, каялся, готовил душу к неведомому подвигу. Словно ядовитого гада, топтал щемящую сладость Аштор….
Вдруг сверла в ушах заработали злее прежнего. Затрепетав, машина разразилась надрывным сухим кашлем и рухнула вниз. Сердце застучало где-то в горле, кровь толчком затопила глаза.
Архитектор чуть было не вцепился в кожаные плечи летчика, но тут же перепугался еще больше, подумав, что, может быть, спасовал перед первым и легчайшим испытанием Круга. Выровнявшись, машина не переставала дрожать и скоро сорвалась еще глубже, словно скакала по чудовищным ступеням.
Громадой белых разбухших башен, зыбью грязных сугробов и провалов навалилось облачное поле. Охватило, растекалось мокрым волокнистым туманом — и опрокинутые башни повисли над головой.
Внизу прибой, словно стая свирепых белогривых львов, врывался в теснины скал.
На миг открылся Вирайе огненный чертеж острова с двойным пунктиром улиц, тускло-багровыми полыхающими пятнами, стеклянным отблеском крыш. Ударил, ослепляя, прожектор, за ним другой. Лучи двинулись, намертво держа машину в перекрестии. Летчик что-то кричал, долетали отрывочные слова:
— Высота восемь… даю левый… скорость ветра?.. прием…
…Раздетый донага, с металлическими браслетами на руках и ногах, висел на стальной стене Вирайя. Ни окон, ни дверей, ни предметов не было в зеркально блестящей камере, только масса бесконечно уменьшающихся отражений распятого.
Язык его опух, глотка стала сухой и жесткой, словно кора, но он не чувствовал жажды. Изнуренное тело давно обвисло на магнитных браслетах, твердые края врезались в руки — он не ощущал ни усталости, ни боли.
В одеревенелом «Я» Вирайи бодрствовал один участок сознания: он ловил беспощадные, острые вопросы, врывавшиеся извне, но обманчиво подобные собственным мыслям.
«Отвечай правду, только правду!»
Невообразимая боль, подобная ожогу, распарывает изнутри все тело, выгибает его твердой дугой.
«Вот так ты будешь наказан за каждую ложь. Как ты представляешь себе Единого?»
— Его нельзя представить… Это разумное, творящее начало Вселенной, оно разлито во всем.
«А Священный Диск, а человеческая ипостась? Они что, вторичны по отношению к творческому началу?»
— Нет, не вторичны… Они воплощают различные свойства Единого. Диск — Солнце, источник всей живой жизни, а человеческое лицо воплощает организацию, власть разума над материей…
«Троякая ересь! Ты отрицаешь, что каждая из ипостасей несет все, без исключения свойства Единого. Ты наделяешь человеческое начало организационной, то есть служебной ролью по отношению к творящему. Наконец, ты считаешь, что творения Единого нуждаются в организации!..»
Еще вопросы, ловушки, софизмы. Чужой саркастический смешок, жутко звучащий на фоне собственных мыслей. Отвлеченные, каверзные темы, глухие джунгли теологии, поединок с гениальным мастером провокационного допроса. Иногда вмешивается другой голос, подсказывает ответы. Нельзя повторять подсказки, за это — боль. Иногда кто-то начинает молить допрашивающего о пощаде — от имени самого Вирайи. Может быть, это действительно он сам? Трудно понять. Голоса сталкиваются под черепом.
Много раз его возвращали от бреда к ясности, и «основной» голос издевательски спрашивал:
«Так на чем мы остановились?»
Много раз, помимо его воли, вспыхивал бешеный гнев на мучителей. Мгновенно следовал особенно жестокий удар боли, и голос бесновался, страшными оскорблениями осыпал Вирайю, разгоняя благодетельный обморок; и тысячи отражений распятого корчились на стенах, делали непристойные жесты, плевали и мочились на него. Он чувствовал себя обгаженным; его веки слиплись, текло с волос.
«Убей меня!» — крикнул Вирайя. Свет погас. Срываясь со стены, он почувствовал удар морского вала. Холодная масса воды с грохотом подмяла его, завертела и понесла в глубину. Из последних сил отбившись от волны, прорвал он водяной пласт; но не успел даже рот раскрыть для вдоха, как закипел в глухой тьме высокий белый гребень. Удар. Крутая горечь хлынула в рот и ноздри, обожгло горло, легкие. Полумертвый адепт, влекомый валом, с размаху плюхнулся… на низкую кушетку. Мучительно извергнув воду из желудка, приподнялся на дрожащих руках. Расплывчатое пятно розового света сжалось и стало настольной лампой под шелковым абажуром. Кружок света лежал на полированном столе, прикрытом кружевной скатертью. Как много здесь розового — диван с высокой, уютно изогнутой спинкой, пухлые сиденья золоченых стульев, цветы настенного вьюнка. Маленькое розовое отражение лампы в стекле книжного шкафа. Даже седая шкура на полу приобретает в таком окружении телесный, живой оттенок. Это Вирайя заметил еще в детстве, когда перебирал пушистую шерсть. Да, конечно, — как он сразу не узнал рабочую комнату покойницы-матери? Мать встает из глубокого кресла, худая, гладко причесанная, строгая, в полосатой домашней накидке с широкими рукавами. Складывает клубок шерсти с воткнутыми спицами. Сейчас ему попадет за то, что он залил пол водой…
— Прости меня, мама! — шепчет, съежившись, Вирайя. Ее горячие руки скользят по его плечам, легонько перебирают пальцами завитки волос на затылке. Внезапно сжав щеки архитектора, она насильно подымает его голову. На исхудалом, как в дни последней болезни, темном лице матери блуждает виноватая улыбка, ввалившиеся глаза смотрят нежно и жадно.
— Что ты, что ты, мама, это же я!..
Она прижимается высохшими, раскаленными губами к его рту. Шепчет страстные слова. То, что она делает, нестерпимо для живого человека. Зажмурившись, Вирайя отшвыривает ее от себя.
…Смех. Дурашливый и звонкий, словно сотня серебряных бубенцов разлетелась по полу. В изножье кушетки сидит, накинув на голое тело материнскую полосатую накидку, хохочущая Аштор. Волосы, гладко стянутые к затылку и собранные скромным узлом, как у почтенной матери семейства, придают гетере извращенное бесовское очарование.
— Испугался меня, дурачок? За кого же ты меня принял?
Смеясь, она пластичным движением сбрасывает накидку и придвигается к Вирайе. Он порывисто обнимает Аштор, прячет голову на ее благоухающей груди.
— Стоило бы, стоило бы наказать тебя, дружок, — зачем ты оттолкнул меня, разве я такая страшная? Вот такая, да?
Давясь от смеха, она хмурит брови, морщит нос и рычит, оскалившись. Это выходит у нее столь забавно, что архитектор, забыв обо всех своих болях и страхах, веселится от души. Аштор рычит очень натурально, и на губах у нее выступает пена.